Однажды он обнаружил, что женщина, которую он извлек стальным резцом из изначальной тьмы, его любимая, ушла от него и у него больше нет ни жены, ни сына. Она не перестала любить его, просто поняла, что его утрата важней для него, чем счастье с нею. Поняла, что больше никогда не утолит его жажду, ибо ни она, ни он сам не знают, чего он жаждет. И если он хочет погибнуть, то она будет только мешать ему, но все равно не поможет. Уходя, она оставляла ему шанс – последний шанс, которым он пользовался всегда, когда в его жизни иссякала надежда, – бежать.
Гек проснулся в пальто на голом диване, на верхней холодной терраске незнакомого дома. Окно было распахнуто и там, за окном, мощно шумел голыми ветвями деревьев стылый ветер, комкая и унося в общем потоке шума резкие крики осенних птиц – ворон и сорок. Впрочем, этот дом не был совсем не знаком Геку. Он снял его на зиму для своей семьи. Вчера, когда он понял, что любимая им женщина ушла, а у него в сердце нет слов, чтобы вернуть ее… Он зачем-то поднялся сюда, наверх. Открыл окно… Открыл, чтоб слушать ночной ветер… Или подохнуть…
– Полина! Полина-а!
Это в соседнем доме древний старик зовет свою глухую жену. Она не слышит. Время от времени, оторвавшись от дел, она подходит к нему, видит полные мольбы глаза, его искричавшийся рот – и понимает, что он звал и зовет, ибо он зовет все время. Он лежит где-то в глубине огромного, ветшающего дома. Но орет так, что и при ветре слышно метров за сто:
– Полина-а! Полина!! Полина!!!
Какая старость и одиночество в этих нечеловеческих воплях, – думает Гек. – Какое отчаяние. Старик кричит уже с полчаса. Он знает, что жена где-то далеко, в соседней комнате или в саду, и надо усилить вибрации голоса, чтобы пробить неимоверные толщи глухоты между ними. Со стороны эти вопли так страшны, что кажется, будто старик упал с лестницы и сломал себе шею да так и лежит вниз головой. И никто не идет ему на помощь.
Гек поискал в кармане сигареты, нашел одну и закурил. Самое-то главное, что ничего страшного не произошло. Просто это одиночество. И старик хочет, чтоб его старая глухая жена подошла к нему в этот ненастный день. А она? Точно не слышит – или просто не реагирует? «Черт с ним, – думает, может быть, она, переставляя с места на место посуду на терраске. – Ничего с ним не сделается, поорет еще с полчаса, а там уж я подойду, только бы он не обделался…»
Гек стряхнул пепел на пол. В этом и есть настоящая жуть – конца жизни и конца любви. В отсутствии принципиальной иллюзии… Именно в голой правде, в окончательной выясненности самая жуть и есть…
Старик докричался все-таки: зашел кто-то из соседей. Слышен низкий женский голос и его мужской, привыкший к высокой звательной ноте:
– Я боюсь вас…
– Я просто услышала крики и зашла, но раз ничего не случилось, извините, Андрей Миронович…
– Я вас не знаю…
– Я Аннушка…
Да, старик не звал никого из чужого мира. Он звал своих из своего. Ему нужна одна Полина, его древняя спутница, чтобы разделить его отчаяние перед смертью и невероятную тяжесть прожитых лет. Кажется, он 1912 года. Невероятно… Однако он успокоился. Видимо, соседка привела-таки к нему Полину, и он затих. Что же произошло? Она пришла? И что? И ничего. А он успокоился: что это – как ни принципиальная иллюзия?!
Разогнув одубевшие руки и ноги, Гек подошел к окну чтобы закрыть его. Сверху он видел участок и дом старика. Неожиданно на участке он заметил… существо. Конечно же, это был человек и, конечно же, женщина, но, помилуй Бог, в «Садах» он не видывал ничего подобного. Она была в драном зеленом платке и в ветхом, всюду подшитом пальто, надетом прямо на голое тело. Босыми ногами она переступала по остывшей, приготовившейся к снегу земле. Медленно переступала, внимательно вглядываясь во что-то там, под ногами. Потом присела и большими руками стала гладить выцветшие пучки травы, как со звериной нежностью гладят старые бабки головы малых ребят, и вдруг низким, похожим на глухое ворчание голосом произнесла:
– Земля… – она несколько раз прикоснулась ладонью к земле. – Мать. Продают землю, – бормотала она, дотрагиваясь до хохолков травы, словно обращаясь к ним. – Мать не простит. Не простит…
Гек осторожно прикрыл окно и сквозь стекло еще поглядел на безумную. Потом дверь дома открылась, бабка Полина вынесла Аннушке половину круглого хлеба. Та взяла, поклонившись, и, перекрестив старуху, отправилась, твердо ступая босыми ногами по мерзлой дороге навстречу зиме…
Последнее, что увидел Гек, глядя ей вслед, – белую стену дома дяди Жоржа, где он мечтал осуществить свое счастье, и отрытый прямо посреди персидского сада котлован под новое строительство…
Сколько же дней он был без памяти, то работая, то пьянствуя, если не заметил, что в утраченном им раю началась уже стройка? Он не знал. Он был поражен: дом Абдуллы, «чеченского бугра», о котором предупреждал его когда-то Чук, был выстроен уже наполовину, хотя размерами напоминал скорее санаторий или резиденцию правительства в изгнании. Особо умные говорили, что строят подпольную мечеть. И правда, хозяин ни разу не появился на стройке. Были только рабочие, чеченцы – здоровые, веселые мужики. Война в Чечне уже шла вовсю, и все относились к ним настороженно, но они никогда не позволяли себе ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие садоводов…
Однажды Гек, как в самом начале своей жизни в «Садах», пошел прогуляться по улицам, перешел железную дорогу и оказался в пролеске, откуда издалека виден был город. Прямо перед ним, под толстой парниковой пленкой, лежали на земле люди. Из-за того, что ночью было холодно, изнутри пленка запотела и казалось, что они спят подо льдом. Раньше здесь разбивали свой лагерь цыгане. Но это были не цыгане. То были люди, еще не ведавшие холода: они спали на голой земле в полосатых ватных халатах, как стая, сгрудив в середину детей. Так впервые явились в «Сады» таджики, гонимые с юга межплеменной резней. Цыгане в ту осень тоже впервые не снялись и не уехали на юг: на юге было тепло, но безденежно и голодно, а тут под боком была Москва, исполинский котел, в котором денно и нощно варилось какое-то сучье варево, источающее приторный аромат денег. Цыгане перенесли табор в глубь леса, выстроили палатки на сваях, сперли все матрасы и все железные бочки в округе, чтоб понаделать из них печки, и стали сводить лес на дрова. А чтобы сделать свой лагерь неприступным, они вдумчиво, как шахматную доску, засрали все подступы к нему и все ведущие в лес тропинки. Таким же образом они отбили у поселка ближайший к лесу колодец, пользоваться которым продолжал лишь Леха – одинокий мужик, живущий со старым эрдельтерьером на отшибе у леса. Он не без смущения пользовался колодцем, зная брезгливые мысли, которые думают о нем соплеменники, но в глубине души думал, что и соплеменники дрянь, раз попустили такое. Он боялся, что цыгане сманят и съедят его любимого пса, но жалел и цыганок, которые влажным дыханием отогревали детей у слабого желтого огня всю долгую-долгую ночь, когда по лесу бродили черные великаны мороза, с треском рвали деревья, скрипели снегом, взвевали ледяной ветер, пронизывающий, как ножи, и дышали смертью сквозь тонкие стенки палаток…
Гек понял, что поселок полон одичавшими от нужды, несчастными, готовыми на все и ко всему людьми. Потом они все обвыкли и приспособились – молдаване вообще перебрались в город, нанятые хозяевами рынков торговать в рядах вместо русских баб, а таджики, напротив, остались, купив один большой дом, который они населили, как улей, живя в нем никому непонятной жизнью. Хохлы поначалу приезжали работать на стройках сезонно и к Рождеству все же уезжали наведывать родственников, но потом в работе не стало перерыва и по крайней мере часть из них научилась обходиться без своих жен и детей, так же как молдаванки – без своих мужиков, оставшихся на родине пить вино и курить свои длинные трубки.
Молдаван, вернее молдаванок, первым пустил к себе старик Харитон, весь дом которого, как на заказ, состоял из двадцати примерно крошечных клетушек, не считая двух более просторных, но таких же холодных домиков в саду, где прежде жили летние дачники. Молдаванки приезжали с рынка последней электричкой, пробегали залитую нестерпимым холодом и собачьим лаем улицу и, набившись в клетушки, отапливаемые слабым голубым газом, укладывались плотнее друг к другу и, отогревшись, ели. И так скоротав ночь, вновь ранней электричкой с огромными сумками уезжали в Москву, чтобы успеть занять место на рынке. За эти адские ночи, когда, прижимаясь друг к другу, они благодарили Господа только за то, что он не оставил ни одну из них умирать в одиночестве в снегу, они платили старой Харитонихе по 10 рублей с человека. И та скоро так ожаднела от этих даровых денег, что приказала мужу выгнать из закута старого немого бомжа, который жил в доме не за деньги, а за работу. Бомж был человек беспорочный, но сильно поврежденный жизнью, гонимый, как все эти люди, крахом прежней своей судьбы, но, в отличие от других, одинокий – видно, русский. Разговаривать он умел, просто не делал этого. К Харитону он прибился еще летом, вырыл ему огромную яму под гаражом и в мешках растаскал глину по всему поселку, ибо на участке ее уже некуда было сваливать. Пока он копал, пилил, таскал кирпич и воду, его без разговоров держали в закуте, скармливая остатки еды со стола; но зимой, когда работы стало мало, Харитонихе показалось, что он только зря дышит и молчит у себя в углу, и она выгнала его, пустив на одно его бесплатное место четверых молдаван. Бомж пошел таскать ящики в магазин, но ночевать в тепле его все равно не оставляли, а отправляли в сарай на сеновал, где скоро он прорыл глубокие норы в самой гуще старого, но все еще согревающего сена.
– Если бы вы знали, как это страшно, Гек… Ведь почти каждую ночь они пугают меня…
Гек по старинке зашел на чай к своей первой дачной хозяйке, а теперь сам был не рад, выслушивая выдуманные страхи овдовевшей и всеми забытой женщины.
– Ну кто станет вас пугать, Алевтина Ивановна? Кому мы нужны? – он из вежливости не повторил «вы», интонационно сделав упор на «мы» – маленькие люди.