На берегу неба — страница 32 из 47

Он слушается и отводит взгляд. И я, успокоившись наконец, думаю, что никогда еще у меня не было убежища уютнее. Первая моя квартира была настоящим однокомнатным гробом с музыкой: непрерывно скрипящей под полом дверью булочной. Тем не менее она казалась мне раем. В пустой комнате стояли кровать и шкаф. Кровать. Она-то и была центром, вокруг которого все вращалось: ремонт, предсвадебные хлопоты, предвкушение счастья и каких-то неземных восторгов сладострастья под этот неумолчный дверной скрип. В предвкушении я соскабливал старую пожелтевшую побелку и красил стены новой краской. Мне было девятнадцать лет, я чувствовал себя хозяином своей судьбы. Как только ремонт был закончен, бабуля, прописанная в квартире, умерла, так и не успев переписать ее на внучку. Свежевыкрашенный корабль любви был экспроприирован муниципалитетом, а мне выпала почетная миссия вынести из квартиры все, что в ней еще оставалось. Но там ничего не было, кроме коробки с нитками, ветхого белья и протеза ноги, принадлежавшего бабушке. Когда я нес его на помойку, это заметил какой-то старичок. Он заспешил в мою сторону и, запыхавшись, смущаясь, проговорил:

– Молодой человек… Я видел, как вы выбросили вещи… вещь… Зинаиды Ивановны… Не случилось ли что-нибудь с ней?

– Она умерла, – по-мальчишески глупо я полагал, что крушение моих любовных надежд дает мне право быть жестоким.

Что тогда заставило меня обернуться? Старик стоял возле мусорного бака и беззвучно плакал. Я почти не понял его. В моей жизни еще не настало время утрат. Но эти слезы на его лице почему-то запомнил…

– Сволочь! Сволочь! Я же сказала тебе – закрой дверь, я, б…дь, сказала тебе… – крик, похожий на вой, вдруг обрушивается на меня сверху. Да-с, этого я, честно говоря, не предвидел. Женщина. Орет на детей. И не просто женщина, а одинокая мать. Мужика в доме нет, потому что крик без тормозов, дурной, припадочный. Это крик женщины, которая однажды смертельно устала и не оправится уже никогда. Дети выжмут ее до конца. Она отдаст им все, что может: всю свою любовь, все свое отчаяние, весь свой ужас перед этой жизнью и перед этой квартирой, в которую ее жизнь оказалась заключена. И все мы заключены. Когда-то, покидая материнский дом, я был уверен, что не вернусь в него никогда. Что у меня будет собственная квартира с пентхаусом или на худой конец дом с изолированной мужской половиной, где я займусь алхимией и изучением старинных географических сочинений. И вот – всего-то лишь мгновение вечности, судьба, выстроенная анархически, без хорошего финансового директора в голове, дефолт, семь лет, потраченных на экспедиции, а не на то, чем следовало бы заниматься серьезному человеку, – и я опять курю на балконе маминой квартиры, с которого в детстве любил запускать бумажные самолетики. Приехал из своей норы навестить семью – которая трещит по швам. От этого мне страшно: будто с неизбежностью надвигается то, что случилось когда-то между отцом и матерью. Раз-вод. Одиночество. Тогда моя жена будет орать на детей, а я… что? Ну, опять буду таскаться по чужим квартирам, стану попивать, наверно, или искать близости с другой женщиной, с которой у меня не было, нет, а может, никогда и не будет ничего общего. Пока что трудно даже вообразить себе это. Делаю глубокую затяжку. «Толя-я! Толя-я!» – орут внизу. Сквозь мокрое железо голых ветвей видна автостоянка. Толя – это сторож. Пускает всех желающих припарковаться за пятнадцать рублей в ночь. Но иногда машины запирают друг друга, и их приходится катать. Вот, видимо, как раз такой случай. Надо катить. А Толя пьян. Помню, раньше на этом месте был барак, пока его не снесли. Окраина города. Яблони росли. До мелочей помню этот пейзаж.

Дети спят. «Толя-я!» – опять внизу.

Жена выходит на балкон, становится рядом, прикуривает сигарету. Я тронут. Принял это за знак близости.

– Знаешь, – говорит вдруг она. – Семейная жизнь – это так… скучно…

Я обнял ее. Надо было сказать, что ее поймало заблуждение – одно из самых чудовищных и отчаянных. Семья – это, может быть, последнее, что делает современную жизнь осмысленной. Но я не нашел в себе смелости возразить. Я чувствовал нарастающую муку наших отношений, чувствовал, как она устала. Но дело не в усталости, а в тщете. Как таковой.

Тщета тоже входит в план божественного замысла. Ее можно только перетерпеть. Быть взрослым – значит, просто терпеть. Терпеть, когда ничего поделать нельзя. Я мог бы сказать об этом жене, но вряд ли это утешило бы ее. А чем бы мог я ее утешить? Что сказать? Любимая, я давно ушел отсюда и уже никогда не вернусь. Это место не будет ни твоим, ни моим никогда. Это просто база, хорошая база для хранения одежды, картин, негативов, рукописей и прочая. Хорошая база для экспедиции. Когда-нибудь я уйду далеко-далеко, а вернувшись, подарю тебе дом. Настоящий дом, с внутренним двориком, источником и садом, в котором можно будет посадить деревья и цветы. В саду будут петь птицы, а во дворике жить ящерки и серые жабы. Это и будет наш мир. А квартиры… Они отвечают философии настоящего – быть временным пристанищем, как пиджак, вагон метро, автомобиль. Они лишь чуточку больше, обихоженнее, роднее. Но мира они не создают. Мир невообразимо шире. Это я понял еще в десятом классе. Именно тогда моя квартира стала тесна мне. Именно поэтому у жены моей навязчиво желание – «снести все перегородки». И уехать – забывает добавить она. Отдать ключ брату, пусть ночует там, заводит амуры, а нам надо лошадь купить, сделать занавес, выучить пару цирковых номеров, похерить школу и отправляться в странствия по жизни, которая так коротка, что порой становится страшно… Жаль, что я так и не сказал ей этого. Но, думаю, она не поверила бы мне. Из квартир почти невозможно вырваться, потому что это не жилплощадь – это судьба.

Однажды зимой я целый месяц работал у друга на даче и, наконец, приехал домой ночевать. И удивительное дело – напрочь не мог заснуть, потому что за городом слух у меня очень утончился, и теперь сквозь стены и полы я слышал, что везде вокруг меня и подо мною люди ругаются и кашляют. Ругаются и кашляют. И больше ни-че-го. Кашляли во сне дети. Пару раз кашлянула жена. В конце концов, я и сам раскашлялся так дико, как будто у меня внезапно открылся туберкулез. Наконец, совсем уже поздно ночью кашель и ругань раздались за соседней стеной. Какой-то старик ругался со своею старухой. И при этом называл он ее почему-то исключительно «е…на мать». И мне даже стало любопытно, окликнет ли он ее хоть раз как-нибудь иначе, чтобы хотя бы понять, как ее, эту его «е…ну мать» зовут? И вот, он ни разу не обратился к ней иначе. А на следующий день там, за стеной, начались какие-то сборы, движения мебели – и старики эти исчезли. На их место заехала молодая семья. И только тогда я подумал, что этот старик, кашель и ругань которого я слышал за стеной, это, наверное, был тот самый дядька, наш новый сосед, которого я видел лет двадцать назад, когда они с женой, имени которой я так и не узнал, въехали в эту квартиру за стеной, и он стоял на балконе, такой довольный, в синей майке, и курил «Беломорину». И, когда я высунулся, он подмигнул мне и сказал: «Ну-ка, сделай погромче» – потому что я пылесосил, и у меня на всю мощность был врублен «Revolver» «Битлз». Он мне сразу понравился, этот мужик, этот рабочий в синей майке, как я его окрестил про себя, этот сильный веселый мужик, а потом время сморгнуло двадцать лет, и он старчески кашлял и ругался за стеной, а потом исчез, не оставив по себе даже протеза…

Мы развелись с женой через год. Я собрал вещи: в конце концов детям нужно больше пространства для жизни, чем мне. Напоследок жена заварила чаю, мы поговорили о том о сем, вспомнили былое, поцеловались. «Все это форма, – сказал мой умудренный собственным разводом брат. – Отныне вы чужие люди. И в дальнейшем будете становиться все более и более чужими. Поверь моему опыту…» Мне не хотелось верить. Он взялся отвезти меня на квартиру к своему приятелю, которой сам пользовался иногда. Мы вошли в чужой дом, втащили мои сумки в обоссанный лифт. Дверь квартиры была крашена светло-коричневой краской, как дверь общежития.

– Учти, что квартира на охране, – сказал брат. – Надо открыть дверь и быстро отключить тревогу на пульте.

– Ясно, – кивнул я и взял ключ. Взял ключ и повернул его в замке. Ключ сломался в замочной скважине, как будто был сделан из воска. Видимо, я нервничал.

Брат посмотрел на меня ошеломленными глазами и вдруг воскликнул:

– Выбивай дверь!

Не знаю, почему именно это нелепое решение пришло ему в голову, но в тот момент я не раздумывал. Дал ногой по двери раз-другой, она с треском отворилась, и тут я опять увидел, как в реальность на миг всунулся кусочек déjà vu – разбитый вдребезги дверной косяк и крошечный коридорчик, в котором было серо от осыпающейся штукатурки. Так вот значит, с чего начиналась и чем кончается моя жизнь! Замок вывалился из двери вместе с обломком ключа.

Брат нажал какую-то кнопку и бросился к телефону снимать «охрану». Я занес сумки и прикрыл дверь. Как-то нескладно все выходило. Брат тем временем дозвонился, назвал пароль. Потом лицо его изменилось.

– Что? – сказал он. – Что?

И повесил трубку.

– Наряд уже выехал, – невесело произнес он.

– Надо бы тебе сматываться отсюда, – сказал я. – При чем тут ты? Скажи только фамилию своего приятеля и спускайся по лестнице, пока не поздно.

– Да, – согласился он. – Ты прав. Свешников, Глеб Свешников, запомнил?

– Конечно. Я же знаю его.

– Ну вот и отлично. Пока.

Он стал спускаться по лестнице, но через минуту появился вновь в сопровождении двух ментов с автоматами.

– Документы! – сказали они. – Что у вас в сумках?

– Мои вещи. Книги. Четыре обструганные рябиновые палочки. Шесть камней. Николай Чудотворец. В смысле, бумажный образок. Набор акварели. Старый ноутбук, – перечислил я.

Они осмотрели вещи и квартиру: не выглядит ли она ограбленной. Квартира выглядела нормально, только пыли было многовато.

– Придется вам заплатить штраф за ложный вызов наряда, – сказали двое с автоматами.