– Тут вот дорожка, тропинка тут… – предупредительно указал мне верный путь мужик.
Я пошел по тропинке. Калитка в огород была открыта, там, внутри, на лавочке под навесом, сидела испуганная женщина. У калитки стояла «Волга» старой модели. Прогрохотала электричка. Я прикинул, сколько им лет. По шестьдесят, наверное. Значит, когда сносили деревню, им было по сорок – сорок пять. Они привыкли работать на земле и отвыкнуть уже не могут. И, как все крестьяне, они очень ревностно относятся к плодам рук своих. Что ж – винить их за это?
Я вышел в поле и там действительно быстро нашел несколько кустов шиповника. Не таких правда красивых – но какая, в сущности, разница? Я быстро справился с двумя кустами, загрузил их в рюкзак и пошел обратно.
Огородники теперь вдвоем стояли у открытой калитки.
– Спасибо, нашел, – сказал я.
– Пожалуйста, пожалуйста… – с облегчением закивали они, убеждаясь, что хрупкая гармония их жизни восстановлена, что я не тать и не злой человек, и ничто не пострадало, и вечер замечательно золотой, и кузнечик звонко славит тепло в разогретых за день травах.
А я шел и радовался, что добыл для дома подарок, и эти кусты – они обязательно приживутся, и вечер золотой, и кузнечик…
Птица-тюльпан
Рузанне Абгарян
Откуда бы ни возвращаться и что бы ни случилось, дома твоего не минуешь. Тут траектория всегда касательна, но неизменна: из какой бы передряги не вывернулся, из какого бы пейзажа ни выпал, некий неявный, но упрямый принцип, лежащий, видимо, в основе мирозданья моего и твоего, – путь обязательно скривит и заведет меня к тебе. И, следовательно, придется продолжить – о проделанном пути, соответственно, о подвигах, сокровищах, поверженных великанах или просто об очередной придури, сообразно которой я пережил очередное приключение в своей жизни. Это неизменно, хотя меняемся и мы, и мир: и песочницы против твоего подъезда уже нет, и качелей, и кустов жасмина – теперь здесь просто паркинг. Тополя. Иные из них возросли, а иные, увы, засохли, черна плоть их в прорехах иссохшей коры. Пустыня силится, утоптанная земля тверда, как кирпич, засушливый ветер сонмища мелких, как труха соломы, бабочек несет над землей. Где были прежде сырые канавы, мостки деревянные, крапива, чертополох, черный и серый котенок – там за забором из редкого штакетника стоял дом, наполовину вросший в травы, в нем жили две бабки, два неуклюжие ангела. Как быстро время сменило картинку…
На уцелевших тополях обвисают пылящие колокольцы сложенных крыльев насекомых, и в шелесте листьев прячется шорох их трапезы. Бабочки тоже устали: они достигли оазиса средь динамита домов, среди дымящихся автомобильных рек, неподвижно рокочущих донными камнями своих поршней. Серый дым бабочек, сносимых ветром на раскаленные стены домов, на задернутые от солнца шторы, на белые скатерти; упрямство их подвижной жизни, сухость их смерти.
Теперь отсчитай десять, десять и еще десять назад. Тогда еще сирень весной цвела у каждого подъезда. Но было лето. Я приехал к себе в пустой дом с вокзала из первой попытки бродяжничества – к сожаленью, удачной. Пахло горячей пылью. Я открыл балкон, включил было магнитофон, но разве с ним разделишь радость, которую я привез с плоских холмов Латвии – радость, тяжкую, словно камни, выбранные из земли, которые мы складывали на бровке поля, легкую радость, как пережитая мимолетная влюбленность без единого слова, без объяснений, без прикосновенья, радость, чистую и холодную, как утреннее купанье в прозрачной речке, на поверхности которой выдавливали свой узор упругие родники? Я тогда впервые скривил маршрут, отправился к тебе, чтоб подкрепиться кофе и лавашом, чтоб рассказать о своем счастье. Я говорил. Ты слушала. Велико ли дело? Невелико. Но кто из нас мог бы предположить тогда, что несколько жизней прогорят дотла, что женщина, с которой я собирался прожить вечно, исчезнет – а этот зигзаг в конце пути останется? Этот путь – от подъезда к подъезду, сквозь пустыню, сверкающую разбитыми остовами брошенных автомобилей, обременен лишь воспоминаниями. Но мало ли коротких путей время сделало невозможными? Мало ли дверей захлопнуло за нами навсегда?
Я даже боюсь того, что пишу, боюсь сглазить и поэтому написанное прячу в картинку «птица-тюльпан». В рамочку, под стекло. На стену или на полку. Когда-нибудь она упадет со стены, как падают все вещи, или твой сын разобьет стекло, ты бросишься к нему посмотреть, не порезал ли он пальцы, и тогда найдешь. Ты найдешь и поймешь меня правильно: мир не знает констант, но какие-то вешки на пути все же необходимы, чтобы путь не замело песком, чтобы пустыня не осилила нас. Одиночество в мертвом оазисе, где тополиная моль съела все, даже эхо. Тогда начинаешь кликать, звать, находишь позицию за барханом, откуда вроде бы в ответ на крики слышны голоса памяти. Находишь ствол, горячее мертвое дерево с черными листьями ворочаешь, вспугивая тучи бабочек, тяжко, солоно дыша, выдергиваешь шнурок из ботинка… А впрочем, длина окружности, она не шнурком измеряется, а при помощи числа π, одной из, следовательно, констант, – и ошибки не может быть, здесь, здесь, значит, был оазис, здесь должен сыскаться и колодец, старый, но вода в нем все равно должна быть непременно, как число π в окружности ствола.
Вот, вот она: кран. Жаровня. Чашка кофе. Все то же за тем же столом. Ты слушаешь, я говорю. Саранча прилетает в голову, ненасытными жвалами скоблит память. Но кофе. Но лаваш. Но этот вечный разговор. Нас осталось немного, знающих, что такое константы. Всего несколько человек на весь город, всего несколько кухонь в разных домах. Приблизительно 3,14.
Сочинение
Сначала был вечер встречи выпускников. А ночью сон. Будто я разговариваю по телефону со своей классной руководительницей Инной Иосифовной, и она вдруг говорит – тихим таким голосом, без всякой укоризны: «Ты, Вася, сочинение тогда прогулял, а надо бы тебе теперь пойти написать его…»
Я проснулся с ощущением странной жути. Я никогда не испытывал ностальгии по школьным годам. Я стал совсем другим человеком. Всяко видывал. Какого черта этот сон? Видимо, вечер встречи выпускников, встречи с прошлым, оказался слишком серьезным испытанием для меня. Так, в общем, и было. Я никого не узнавал на этом вечере. С трудом, сквозь страшные оптические искажения и наплывы времени в одной группе людей я угадал бывших одноклассников. Решил подойти. Но по их взглядам, которые скользили по моему лицу, даже не замедляясь, я понял, что меня тоже не узнают. А ведь я-то вроде не изменился…
Только когда я ушел с этого злополучного вечера, я додумался посчитать, сколько же лет прошло. Вышло восемнадцать. Я пересчитал еще раз. Восемнадцать.
Я стал вдвое старше. И зачем-то, не подумав, забрел в этот темный угол памяти, в это давно прошедшее время, где сразу вновь ожило то давнее одиночество мое в классе, и та давняя любовь, которая была самой счастливой любовью на свете, пока не была смертельно ранена предательством. Необъяснимым. Невозможным. Я сразу ощутил в этих стенах свою затянувшуюся, как казалось, рану, словно она вдруг открылась – и вот я опять не могу дышать, не могу жить и, как раненный в грудь навылет, умоляю только об одном – чтобы у этой глупой игры с прошлым не было продолжения, чтобы мы случайно не столкнулись с той, которой, как я думал, в моей душе принадлежит лишь равнодушие. А оказалось – боль. И в школе это чувство многократно усиливалось ощущением хрупкой недвижности времени здесь, в этих стенах… На своем месте была мраморная доска с фамилиями мальчишек первых двух выпусков, убитых на войне, пожелтевшие номера школьной стенгазеты, которую когда-то мы вместе с ней делали, литературные стенды и театральные афиши спектаклей, в которых вместе играли…
Я еще не очухался от смешанных и тревожных чувств, которые породил этот вечер и этот сон, как зазвонил телефон. Это была Инна Иосифовна. Я едва выдавил из себя:
– Доброе утро.
– Куда ты исчез вчера? Я хотела поговорить с тобой.
– Я ушел. Мне хватило пяти минут, чтобы понять, что мне не по нраву все эти встречи с прошлым…
– Вот как? – голос у моей бывшей учительницы изменился. Он стал чуть надтреснутым, и сквозь эту трещинку пробивались интонации старости. – Может быть, ты испугался? Но она не пришла.
– И правильно сделала, – отрезал я. – Нет смысла возвращаться назад…
Инна Иосифовна помолчала.
– А как же сочинение?
Я почувствовал безотчетный страх. Прошлое не отпускало, стоило мне вчера сделать один неверный шаг.
– Что – сочинение?
– Ты же писатель. Значит, знаешь, когда в жизни требуется поставить точку.
– Я не прогуливал…
– Прогулял. Просто вытеснил из памяти. А я не захотела портить тебе оценку за полугодие. Но мне интересно было бы знать, что ты, ты теперь, думаешь по этому поводу.
– Какому поводу?
– Темой сочинения был Блок.
Вот как. Удивительно, что я решил прогулять именно Блока – потому что именно с ним жизнь потом сводила меня не раз. Это были всегда короткие встречи, но очень важные. И последнее, чему я удивлялся совсем недавно, – почему, когда мы учились в университете, никто ни разу не упомянул хотя бы название его работы «Крушение гуманизма» – по ней можно было бы читать студентам отдельный курс, ибо в ней сказано не меньше, чем в знаменитом «Закате Европы» Шпенглера… Блок… Не хотелось оставаться у него в долгу.
– Что ты молчишь?
– Я думаю.
– Сочинение можно писать с 11 «Б» на пятом и шестом уроках в среду. Ты придешь?
– Не уверен.
– Знаешь, чтобы до конца рассчитаться с прошлым, нужна удача. Можешь считать, что я дарю тебе шанс…
И – короткие гудки.
Я принял контрастный душ, сварил кофе и, выпив большую чашку, поехал в редакцию. Настоящее моей жизни уверенно вело меня за руку несколько дней. Ни в какую школу я решил не ходить. И тем более не писать сочинение вместе со школьниками. С Блоком я как-нибудь рассчитаюсь. Напишу, например, эссе о нем… Ну а с Инной…