На берегу неба — страница 43 из 47

Ему было восемнадцать лет. Он только что стал студентом и бродил по музеям, пораженный какой-то странной меланхолией, тщетной и трогательной любовью к девушке, с которой, собственно, не был даже знаком – только видел. Это платоническое чувство, которое сделало его созерцательным и нелюдимым, призвано было, должно быть, заполнить пустоту, которая пролегла между первой вспышкой школьной любви и (что выяснилось, разумеется, потом) его встречей с моею мамой. Эта платоническая возлюбленная отца была очаровательно рыжей. Прозвище «рыжий валет» совсем не вязалось ни с ее характером, ни со своеобразной чопорностью единственной дочери чинных и, очевидно, высокопоставленных родителей, проживающих в отдельном особнячке в центре Москвы, в Дегтярном переулке. Он выследил, где она живет, разузнал ее телефон и имя – Лера; засылал к ней друзей с билетами в Большой, но встретиться так и не мог: она выходила иногда в кино, но всегда с родителями. Наверно, он мог бы действовать решительнее, но все очарование этой любви было в недосказанности. Он словно бродил в предрассветном тумане жизни, исполненный только надежд – еще не написавший ни строки, и никак не знаменитый, знать не знающий, что в его жизни случится книга, которая измотает и выпотрошит его, – этот человек, совершенно незнакомый мне, мой отец до моего рождения.

Так продолжалось, может быть, год. А потом…

– Мы встретились случайно. Буквально столкнулись в том самом закутке, где висит портрет Салли Сиддонс. Я был один. И она одна – тут деваться было некуда ни ей, ни мне, и мы пошли по музею… Беседовали. И я убедился вдруг – в течение какого-нибудь часа, – что мы совершенно никак не подходящие друг другу люди. Так мы познакомились, чтобы расстаться навсегда безо всякого сожаления…

По мере того как он говорил, голос его креп, и под конец он даже рассмеялся:

– Лишь однажды в Крыму, когда мы с Чудецким, решив срезать дорогу, стали спускаться к морю возле Кореиза, я со склона горы свалился… ну, буквально, ей на голову… И если это была вторая попытка судьбы свести нас, то она была совершенно комична и закончилась так же неудачно, как и первая…

По правде говоря, эта история меня уже не интересовала, потому что, если появился Чудецкий – значит, началась уже эта его, знакомая мне, жизнь, в которой рыжей девочке, я знал, не нашлось места.

Но Салли Сиддонс заинтриговала меня не на шутку.

– Послушай, пап, – сказал я. – У меня скоро день рождения. Сделай мне подарок: покажи ее.

День рождения выпал на понедельник, музей по понедельникам закрыт, дело отложилось сначала до среды, потом до Нового года, потом до Рождества… Жизнь зажевывала план, чувствуя слабину нашей воли и не желая так запросто отдавать сюжет, достойный неожиданной фигуры финала, который предстояло сыграть нам самим. Только через месяц, наконец, мы собрались и оказались в великолепных декорациях Музея изобразительных искусств, где эта история родилась и где ей надлежало окончиться.

Я люблю московский Пушкинский музей. Он небольшой, комнатный, в нем нет грабительского размаха великих сокровищниц богатых колониальных империй. Прекрасный плод просветительства и меценатства – Пушкинский музей! Драгоценные оригиналы, способные украсить любой музей мира, по крупицам собранные молодым, алчущим гением России, и величественные копии, «слепки» в натуральную величину, выполненные по всему миру сподвижниками Ивана Владимировича Цветаева, который желал, чтобы и здесь, в снегах на краю Европы, любой москвич мог увидеть в натуральную величину и огромного Давида Микеланджело, на самом деле стоящего во Флорентийской академии, и маленького Давида Андреа Верроккьо, который кажется бронзовым, хотя и это – «слепок», искусно тонированный гипс. Все фигуры здесь гипсовые, даже те, что от времени словно подернулись ярь-медянкой: и кондотьер Коллеоне (с площади Сан Джованни и Паоло в Венеции), и кондотьер Гаттамелата (без шлема, падуанец); из гипса – каменный портал собора «Золотые врата», из гипса – резное готическое епископское место из собора в Ульме, из гипса быки Месопотамии и испещренные вавилонской клинописью каменные плиты…

Мы проследовали мимо Итальянского дворика, через готическую галерею с распятием и, поворачивая все время направо, один за другим прошли залы первого этажа, где должна была быть картина. Отец уверенно предводительствовал, но мы ничего не нашли. Пуссен, Лоррен, французы были на месте, а англичан не было.

– Видишь ли, – задумчиво произнес отец, – англичан было очень мало…

Мы повторили попытку. Первый после галереи зал – № 11. Посвящен искусству Фландрии и Испании XVII века. Салли Сиддонс не было.

– Может, ты спутал что-нибудь?

– Нет, все точно. Здесь, на первом этаже, висели тогда импрессионисты, – я даже помню, где какая картина… А Салли была в зальчике, где лестница…

– Лестниц у нас здесь нет, – дежурная по залу безжалостно констатировала то, что и так, впрочем, было очевидно.

– В зале была лестница, – упрямо повторял отец, ни с кем, впрочем, не споря. – Маленькая, узенькая, ведущая куда-то… Вернее, в проход между залами…

Вдруг все стало до смешного ясно: этот коридорчик перед французским залом… Дверь, «служебное помещение»… Раньше этой двери, должно быть, не было, а за нею вполне могла скрываться лестница.

– Пойдем, – сказал я отцу. – Я покажу тебе, где она висела.

Мы потратили еще некоторое время, чтобы проследить путь картины по залам музея, и в результате оказались на втором этаже, в зале № 23.

– Она была здесь, – подтвердила дежурная. – Совсем недавно. Висела вот на той стене…

Восемь лет в этом гигантском конденсаторе времени: сидеть, наблюдать течение людей мимо – ноги, ноги, иногда лица… Конечно, любопытство дежурной было разбужено нашей пылкостью.

– Вот здесь она была, на этом месте, до самых выставок…

Ну конечно! Именно в залах второго этажа проходили выставки, сами ставшие грандиозными шедеврами 90-х: последняя из них была «Москва – Берлин», перед нею – «Дважды спасенные». Похоже, что выставки этих картин, бывших трофеев мировой войны, и сыграли роковую роль в судьбе портрета Салли Сиддонс. Теперь на его месте висел другой (тоже прекрасный) портрет Лолы Хименес кисти Франсиско де Гойя, аннотация к которому гласила: «Включен в экспозицию после выставки произведений искусства, перевезенных в Россию из Германии в 1995 году…»

Да, с тех пор как отец впервые увидел Салли Сиддонс, прошло порядочно времени: история торопливо перелистнула несколько страниц, заскучав над приевшейся формулой миропорядка. Рухнула Берлинская стена, вспыхнули мятежи и войны, случилось торопливое размежевание территорий, стирание одних границ и нарезка других. В искусстве появились свои репатрианты, и одна из них, Лола Хименес, затмила собою возлюбленную отца и отодвинула ее в тень музейных запасников…

– Ну вот, мы все и выяснили, – сказал отец. В голосе его прозвучало то особое равнодушие, которое выдает досаду: конечно, он ждал встречи со своей Салли. Ждал, как ждут от возлюбленных постоянства, позволяющего дерзко верить, что, даже если ты уедешь, исчезнешь на двадцать, на сорок лет, ничего не изменится – она будет ждать тебя в том же закутке у лестницы, такая же прекрасная, такая же зовущая, как прежде.

Мы тронулись к выходу. Возле «Красных рыб» Матисса отец остановился и тронул меня за рукав.

– Не знаю почему, но именно эта картина вселяет в меня какой-то невероятный оптимизм. Казалось бы? Банка. Золотые рыбки. Несколько зеленых листьев. А я смотрю и чувствую: все уладится. Все образуется. Все будет в порядке. И вообще – жизнь прекрасна и удивительна! Разве не странно? Какие-то плененные рыбы. И этот красный отблеск на поверхности воды – нелепый… Но если бы я решился собирать галерею, эту картину я бы, конечно, приобрел…

Я вспомнил, как он зашивал перчатки, купленные из жалости по дешевке у какой-то старушки, и подумал, что человек – воистину любопытнейшее существо.

– Ты был у врача?

– Был.

– И что?

– Говорит, чисто…

В Пушкинский музей я тоже впервые попал вместе с отцом. Это было тридцать лет назад. И я запомнил именно «Красных рыб» Матисса и Египетский зал, темный, где была мумия. Только рыбы тогда висели на противоположной стене. А на их месте была «Девочка на шаре» Пикассо. Пожалуй, в этом медлительном движении картин в музее, исчезновении одних и появлении других, которых я прежде не видел, была заключена неожиданная метафора старой темы о быстротечности жизни. Когда-нибудь я расскажу дочери, что рядом с «Красными рыбами» стояла декоративная ваза Вламинка, и почувствую себя стариком…

Мы распрощались с отцом у выхода. Неудача не расхолодила меня. Напротив, теперь я более, чем когда-либо, был убежден в необходимости увидеть Салли Сиддонс. Трудности на пути к этому не казались столь уж непреодолимыми, тем более что в музее работала Аня Чудецкая, дочь лучшего друга отца и моя подруга. Я позвонил ей. Дальнейшее слегка напоминало кино. В середине февраля мне была назначена встреча. В условленный час я спустился в Античный дворик музея и сел на лавочку среди колонн, в точности имитирующих колонны Парфенона, и обломков фигур, украшавших его фасад. В верхнем ярусе дворика двое парней запечатывали коробки плотного картона, в которых вскоре должна была отправиться в Японию большая выставка итальянской живописи из собрания музея. Некоторое время я ждал под сенью Александрийского портика, поддерживаемого женскими фигурами, потом набрался смелости и позвонил. «Подождите, – сказал суховатый голос. – Сейчас ее принесут».

Свидание мое с Салли Сиддонс, таким образом, должно было произойти при обстоятельствах тайных и даже преступных. Через три или четыре минуты какая-то девушка вынесла картину во дворик, и я, заслоняемый со всех сторон величественными античными обломками, смог, наконец-то, разглядеть ее… Шатенка, зеленоватые глаза, черты лица тонкие; тонкие влажные губы, волосы подвязаны лентой… Она была мила, но ничего, ровным счетом ничего особенного, о чем говорил мне отец, я в ней не находил. Я был бы, конечно, разочарован, если бы не был так поражен… Дело в том, что Салли Сиддонс больше всего походила… да, на Лельку – дочь отца от последнего брака. И возвращая этим рассказом отцу то, что принадлежит ему по праву любви, я испытываю трепет перед той неведомой силой, которую древние греки называли Судьбой. Ибо в конце жизни он физически породил то, о чем грезил в юности.