Они шли через всю деревню до Наташиного омута. К счастью, никто не обращал на них внимания: немцы отмечали Рождество и выбегали на улицу, только чтобы помочиться. У омута Катерина с Глашей перешли по льду реку и взобрались на гору, где когда-то стоял сандаловский хутор. Сейчас там еще лежали валуны от фундамента, скрытые снегом, и скрюченные яблони, которые сажал Александр. Катерина старалась не бывать в этой стороне – слишком тяжелые воспоминания окружали ее там: о счастье, от которого ничего не осталось, об Агафье.
– Куда мы идем?
– Партизаны в заломах под Павловским, вся деревня давно знает и кормит их, мама. И Паня тоже…
Вскоре на дороге послышался рокот подъезжающих мотоциклов. Бежать было бесполезно – на снегу оставались отчетливые предательские следы.
– Скажем, что к родственникам в Павловское идем, – нашлась Глаша. Ненужные тазы они уже спрятали, когда перешли Тьму.
Подъехавшие были настроены серьезно. Глаша улыбалась, показывала на Павловское, но немцы направили на них винтовки:
– Hast du Klaus getötet?[48]
– Я не понимаю, – отвечала Глаша, все еще улыбаясь.
«Они нашли Клауса», – догадалась Катерина.
Немцы высадили из мотоцикла одного солдата с винтовкой и жестами показали Катерине и Глаше идти за ним. Поднималась метель.
Шли молча. Глаша плакала. Когда Катерина попыталась обнять ее, немец больно ткнул винтовкой в спину и закричал: «Найн!»
Идти стало тяжело, колючий ветер задувал снег под платок, в валенки. Руки озябли. Щеки, лоб и нос горели от холода.
Катерина шла и горевала: «Боже мой, убила человека – грех-то какой! Смертный. Последний час настает, порешат меня, а я даже исповедаться не успею, так и умру. Господи, Господи, Господи. И Глашу с собой в могилу затащу. Двойной грех – и мне отвечать. Ни Сашу, ни Колю больше не увижу, не приголублю, не обниму. Как же Саша без меня? Ох, горе! Милый мальчик мой, прости меня. А с Александром теперь что сделают? Ах, беда! Что же я натворила?» Вспомнился Николай, и Катерина с радостью подумала, что скоро увидит его на том свете, смирилась и внутренне притихла. Она стала вспоминать свою жизнь. Захотелось снова пережить то хорошее, что случилось с ней. И хорошего оказалось не так мало. Она словно доставала из шкатулки памяти кусочки счастья, разглядывала, любовалась ими одним за другим и укладывала обратно, чтобы уже никогда больше не достать. Она приготовилась к смерти.
Привели в усадьбу, в немецкий штаб. Катерина, поднимаясь на крыльцо, подумала: «Здесь мои начало и конец, мои аз и ять… Ну что ж, ни о чем не жалею. Только бы дочку спасти».
Повели на второй этаж. Катерина вспомнила, как ее гоняли по этой лестнице, когда не могла родить Сашу, и что с этой лестницы упал Николай, а она его потом выхаживала. Много воспоминаний хранил этот дом.
Их ввели в бывший кабинет Николая. Сейчас здесь стоял привезенный откуда-то незнакомый стол, на котором ждали своего часа немецкие конфеты в ярких обертках, жирная ароматная колбаса, потели бутылки коньяка и вина.
У окна задумчиво курил немецкий офицер. Он обернулся: высокий подтянутый мужчина под пятьдесят, к вискам уже прикоснулось время, которое, впрочем, красило его.
В кабинет привели пожилую переводчицу, учительницу немецкого, которую Катерина хорошо знала. Следом проник довольный, улыбающийся Митрий.
– Помнишь меня? – спросил через переводчицу офицер.
Катерина внимательно посмотрела на него. Но нет, она не понимала, кто перед ней.
– А я узнал тебя – почти не изменилась. Не думал, что ты выжила при советской власти. Я Роберт, – добавил немец по-русски.
Катерина все еще не могла понять, откуда может знать его.
– Фриценька, – подсказал офицер.
И тут Катерина вспомнила молоденького немецкого пленного солдата, которого отправила работать к Фриценьке и с которым та сбежала.
– Да, помню! Она жива?
– Она в Берлине, – ответил офицер через переводчицу. – Так же, как и я, ненавидит Россию. Я здесь, чтобы уничтожить и вашу страну, и все ваши деревни, особенно это Курово-Покровское, где грязные крестьяне издевались над Фредерикой. Мы сожжем все в округе, – сказал он. – Теперь, когда Москва наша, ничто нас не остановит.
– Но за что молодых? Они не знали твою жену, не издевались над ней, – сказала Катерина, показывая на Глашу.
– О! А это другой вопрос, совсем другой! – оживился немец. – Мы нашли мертвого Клауса: без штанов и с топором в голове. Это ты убила его?! – закричал он на Глашу.
– Это я! Я! – взмолилась Катерина. – Меня убей, не трогай ее!
– Ты? Зачем? Ты же знала, что тебя накажут за убитого солдата?
– Они партизанки, – вмешался Митрий. – Помогают партизанскому отряду из Луковникова!
– Он изнасиловал мою дочь, – заплакала Катерина.
– Изнасиловал? Ха-ха! А мне говорили, у них любовь! – сказал офицер, не обращая внимания на слова Митрия, и вопросительно посмотрел на Глашу.
Глаша вскинула глаза и кокетливо обратилась к офицеру:
– Господин офицер, мы с Клаусом любили друг друга, хотели пожениться. Но произошел… несчастный случай. Моя мать помешалась, бросилась на него, а милый Клаус случайно упал на топор. Не наказывайте же ее за это!
– Так что же, ты совсем не виновата?
– Я? Да, конечно, совсем!
Катерина взмолилась:
– Не трогай дочь, накажи меня!
Офицер, помолчав, ответил:
– Я тебя не трону, потому что отпустила меня тогда. Не могу же я убить своего спасителя?
Катерина с облегчением вздохнула. Глаша с торжествующим видом, улыбаясь, смотрела на офицера.
Офицер продолжил:
– Я не трону. Вас обеих завтра расстреляет карательный отряд СС – мы ждем их приезда вечером. Ведь у нас праздник – Рождество.
Глаша зарыдала. Катерина бросилась в ноги офицеру:
– Пощади!
– Бедный Клаус, умереть в Рождество, – задумчиво пробормотал офицер, перешагивая через Катерину. – Увести их! – скомандовал он часовому, стоявшему у двери.
Митрий бросился к офицеру:
– Господин офицер, дайте я сам их расстреляю? Сам!
Но офицер жестом показал – увести. Катерину и Глашу выволокли за волосы и спустили в холодный подвал, где сидели пленные солдаты. Митрий, пока спускались по лестнице, бежал за ними вслед.
– Ты сдохнешь наконец, сука, – зловеще прошептал он, приблизившись к Катерине, обдав ее кислым запахом тушенки и вина, – видно, уже отметил Рождество с немцами.
Сползая по хлипкой прогнившей лестнице в подземелье, Катерина подумала: это ее последняя ночь – утром убьют. Пусть бы пулю в голову, чтобы сразу, наверняка.
Катерина хорошо знала подвал, каждый его закуток, – в молодости не раз бегала сюда за кадушками душистой квашеной капусты, пересыпанной блестящими бусинами клюквы, огурцами цвета августовской листвы, запечатанным белесым жиром вареньем. А до империалистической здесь томилось еще и французское вино в игриво-округлых пыльных бутылках с посеревшими этикетками. Пробовала лишь раз, но до сих пор помнила кисловатый вкус, как неожиданно занемел язык, и все, что произошло тогда и навсегда изменило течение ее жизни. Подвал не казался, как сейчас, пугающим. Наоборот, в полном порядке, расставленные рядочками, как солдаты на параде, на деревянных полках красовались запасы снеди – свидетельство домашнего благополучия. Сейчас же под влажным сводчатым потолком с кирпичной кладкой в полном мраке тошнотворно, удушающе воняло плесенью и мочой.
Спустившись, Катерина, все еще не привыкшая к темноте, почувствовала рядом чье-то движение.
– За что вас, девочки?
– Немца убили, – призналась Катерина и сама удивилась, как просто и обыденно это сказала. Будто прочла в какой-то газете.
– Ты убила, – глухо буркнула Глаша.
– Ох, милые вы мои! – вздохнул, срываясь на кашель, один из пленных.
– Ня трэба было! – послышался еще один голос.
– Что уж теперь… – прошептала Катерина. – Сколько вас здесь, ребята?
– Тридцать осталось.
Катерина присмотрелась – ни кроватей, ни настилов – солдаты вповалку, как беспомощные сиротливые дети, жались друг к другу на каменном полу, чтобы хоть как-то согреться.
– Как же здесь воняет! – застонала Глаша.
– Офицер их сказал, что Москву взяли, – прошептала в темноту Катерина.
Темнота сейчас стала ее союзником, матерью, заслоняя собой страшное, скрывая ужасы подвала. За себя Катерина не боялась. Подумала, что же страшит больше: то, что Глашу убьют, или все-таки, что Москву взяли? Сейчас большое, великое, отодвинулось куда-то далеко, скрылось. Но неужели ее с дочерью смерти, маленькие бессмысленные крупинки, что-то могли дать огромной абстрактной родине? Да и не вспоминала о родине, когда убивала этого немца.
– Брешет! – Кто-то обнял Катерину за плечи: – Не может такого быть. Одна баба, пока мы снег сегодня чистили, шепнула, что ночью приходили разведчики на лошадях, спрашивали, сколько в деревне немцев, и уехали. Сказали, ждать со дня на день. Вот так. А ты говоришь, Москву взяли. Хрен им, а не Москва!
Ночью никто не спал. Ждали: утром хмельные после рождественской ночи немцы будут вершить их судьбу. Катерина и Глаша ютились рядом на каменном полу, подстелив драный овечий кожух и укрывшись тоненьким пальтишком. Катерина не чувствовала холода, но все равно дрожала: нервы.
«Такой ли судьбы хотела для своей дочери? Такой ли уж «моей»? Глаша всегда была непослушной, делала только то, что хотела. Уверенная в себе, не то что я. Может, хоть у Глаши все получилось бы, удалось бы стать счастливой? А она и пожить-то толком не успела».
Один из пленных незаметно придвинулся к Глаше и прошептал дрожащим голосом:
– Дай, а?
– Чево? – не поняла Глаша.
– Ну это… последняя радость в жизни…
– Да что ты несешь? – возмутилась Катерина.
– Ты, баба, не бойся, никто вас не тронет, – отозвался другой пленный. – Ты вон хоть одного немца убила, а среди нас есть и те, кто ни одного.
Катерина молилась про себя: «…Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих…»