На благо лошадей. Очерки иппические — страница 63 из 132

Лес кончился. Просека вывела нас на опушку. Лошади притихли.

– В четырнадцатом году, – сказал Трофимыч, – мы должны были встречать долматинского эрцгерцога.

С утра до вечера учили их на приветствие отвечать: «Добре дошли!» А эрцгерцог вышел и сказал по-русски: «Здорово, ребята!»

– Что же вы?

– Смешались мы.

Мы двинулись вдоль шоссе.

– Какая же раньше была красивая форма! – Трофимыч вспоминал, как они, блистая, поджидали эрцгерцога. – Особенно гвардейцы. Кивер, этишкет, галуны, ташка.

– А ташку, Трофимыч, носили у пояса?

– Совершенно верно.

Этишкет. Кивер. Галуны. Ташка. Сколько же всяческих названий помнит Трофимыч! Впрочем, однажды я его озадачил.

Я приехал к нему на конный завод. Он был обрадован и попросил только извинения за то, что снесет пойло поросенку и тотчас вернется. Я заглянул в книжку, которая оказалась у него на столе. Это были повести Толстого, из которых я взялся за «Казаков». Я выхватил главу из середины. Почти сразу меня остановила фраза: «Лукашка вел проездом своего кабардинца, за которым не поспевали шагом другие лошади».

– Трофимыч, – старик к этому времени успел обернуться, – что значит «проездом»?

Трофимыч подтянулся и сосредоточился. Его водянистые глаза сделались виноватыми.

– Не приходилось слышать.

Незнакомое слово отвлекло нас на разговор об аллюрах. О «Казаках». Потом Трофимыч произнес:

– Граф Лев Николаевич Толстой. Из Тульской губернии. Рядом с нами двенадцать верст. Он был великий человек необычайного ума. Я его однажды видел.

Я, конечно, знал, как Трофимыч видел Толстого. Еще мальчиком он повстречался у перекрестка дорог, на мосту, неподалеку от Ясной Поляны со стариком, который ехал верхом на лошади. Он узнал его. Толстой спросил Трофимыча: «Эта дорога на Богородское?» – «Совершенно верно», – ответил Трофимыч. «Спасибо», – сказал ему Толстой.

Я поглядывал на Трофимыча, стараясь заметить, думает ли он о том, что такое «проездом», или вспоминает Толстого. Он помнит сразу все, все знает. Он по любому поводу в одну минуту вспоминает всю свою жизнь.

– У лошади, – Трофимыч поправил верхнюю пуговицу тужурки, – двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.

– На три?

– Да.

Приехал я еще неделю спустя. Трофимыч мне обрадовался. Он сидел вместе с пыльным котом. Книжка Толстого, открытая мною, продолжала лежать. Все так же проездом Лукашка вел своего кабардинца, и шагом за ним не поспевали другие лошади.

– Трофимыч! Что значит «проездом»? – Трофимыч подтянулся и сосредоточился. Глаза сделались виноватыми.

– Не приходилось слышать.

С незнакомого слова разговор опять перешел на беседу об аллюрах.

– Галоп, – с торжеством во взоре воспроизводил Трофимыч, – есть ход лошади, при котором происходит во втором темпе опирание на диагонали.

Он декламировал, слегка ошибаясь в ритме и словах:

Кавалеристу нужен ром,

Когда несется он карьером,

И только думает о том,

Как бы не умереть ему перед барьером.

– В атаку, – продолжал он, – несутся всегда полным аллюром. С лошадью делается Бог знает что. Страх и ужас. Ба-атюшки!

– В атаку?

– Так точно. Я до сих пор помню турка, который едва не зарубил меня. Но лошадь у него была слабее, и я уцелел.

– Турка?

– Совершенно верно. Лошадь была – Чингиз звали. Пули кругом фьють! фьють! фьють! фьють! Сколько полегло! Как сейчас помню фамилии: Иванов, Голик, Буховцев, фон Штирленгольц…

– Убиты?

– В четырнадцатом году шестого ноября в Польше под Краковом, деревня Слизень, были посланы в разъезд. Попали на немцев. Выскакивают: хальт! хальт! хальт!

– Немцы?

– Да. Командир полка полковник Вышеславцев командует: «Шашки вон! Пики в руку! В атаку! Марш, марш, марш!»

– Вы служили в гусарах?

– Нет. Действительную службу проходил в драгунском, а на войну попал в уланский.

– А доломан носили гусары?

– Совершенно верно.

На стене ударили часы.

– Часы путаются.

Барометр, темно-зеленый от древности, предвещал ураган. Кот прыгнул на остывшую плиту.

– А ментик носили все?

– В точности так.

И будто в подтверждение сказанного Трофимыч запел, ошибаясь в мотиве:

Ах ты, гродненский гусар,

Тащит ментик на базар,

Ментик продал и пропил,

Дисциплину позабыл —

Ура! Ура! Ура! Ура! Ура!

– что было сил кричал Трофимыч, потом пояснил:

– Так всегда кричали, – и, взглянув на меня, сказал: – Как же мне радостно, когда вы приезжаете гостить!

Солнце поднялось. Облака скопились у горизонта. Перед нами тянулась дорога и справа – поле. Мы ехали шагом друг другу в спину. Я впереди, Трофимыч следом.

– У лошади, – раздавалось за пересчетом копыт, – двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.

– На три?

– Да.

– Гусары ездили большей частью на серых, драгуны на рыжих, кавалергарды на гнедых.

Эту мысль у Трофимыча вызвали, вероятно, масти проехавших мимо нас лошадей с телегами.

– На гнедых?

– Именно. Кавалергардов называли «похоронное бюро».

– Почему? – спросил я, зная, что он ответит:

– Они сопровождали всегда на свадьбах и похоронах.

Мы встретили трескучий комбайн у обочины, от которого шарахнулись и без того взмокшие и взволнованные наши кони. Глядя на поле и стоявшую рожь, Трофимыч пропел неверным голосом две строки:

Затерялося, средь высоких хлебов

Затерялося, эх, да небогатое наше село…

– Песня, – добавил он, – на слова Некрасова.

«Некрасов, – все так же не оборачиваясь, попробовал думать я, – Николай Алексеевич. Ярославской губернии. Народный поэт большой знаменитости».

Мы обо всем переговорили сегодня, Трофимыч, когда разговор о лошадях иссякал, говорил:

– Был также кошачий завод.

Я удивлялся:

– Как же так? Где?

– В Вологодской губернии.

– Что там были за кошки?

Трофимыч отвечал тут же:

– Усастые.

– Вот как…

– Их отправляли повсюду в ящичках.

Дорога вела под гору. Внизу открылся районный центр и справа от него – местный ипподром.

Беговой круг. Конюшни. Я обернулся, чтобы поговорить об этом с Трофимычем – и вдруг увидел: Пароль прихрамывает.

– Совершенно правильно. Жалуется, – подтвердил Трофимыч, спешившись, глядя с Кинь-Камнем в поводу, как я вожу Пароля.

* * *

На ипподроме, в призовой конюшне, мы застали всех своих. Только одно лицо было нам незнакомо. Высокий, красивый, веселый парень.

– А это, – разъяснили мне, – инженер-строитель. Приехал ломать ипподром и переносить на другое место.

Парень всматривался в окружавший его небывалый мир, вслушивался в конюшенные, невнятные для него разговоры и, кажется, поражался, до чего удивительную жизнь ему придется здесь прекратить.

– Хороший парень, – аттестовали его на конюшне.

Правда, наездник Башилов держался в его присутствии как пленный полководец. Но появился Башилов не сразу. Все сидели на сундуке, в котором хранилась новая, ненадеванная сбруя, а также элитный, извлекаемый по большим беговым дням, китового уса хлыст, и вспоминали родословные лошадей.

– А, Трофимыч, – оживился при виде нас Валентин Михайлович Одуев, знаток бегов, который тоже был здесь, – сейчас он нам скажет! Скажи нам, Трофимыч. Вот я им говорю: Пиролайн от Путя. Путь от Бригадирши, Бригадирша мать Улана, серого, и Би-Май-Хеппи-Дейз, Би-Май-Хеппи-Дейз дала Тритона от Трубадура, Тритон – отец Валяльщика, Валяльщик – Ливерпуля, Ливерпуль, гнедой, дал Витязя, Лешего, Лакомку, а также Лиха-Беда-Начало и Лукомора. От Лукомора Ночная-Красавица в заводе у Якова Петровича Бочкаря ожеребила рыжего жеребенка, во лбу бело… Скажи им, Трофимыч, какая у него была кличка.

– Ошибаетесь, – ветврач не дал Трофимычу еще и слова сказать. – Вы правы, Яков Петрович любил двойные клички. Все эти Ночные-Красавицы, Мои-Золотые были в его вкусе. Но у него же был…

Ему не удалось окончить своей речи, как не успел и Трофимыч вынести свой приговор. Тут приотворилась дверь конюшни, едва-едва, будто собака или кошка хотела проскочить в щель. Возник маленький человечек. Все лошади разом вскинули уши. И мы сползли с заветного сундука.

Это был Сам, наездник Башилов. Сам называли его по традиции, идущей, я думаю, еще из древности, когда римляне о главе дома тоже говорили «Сам». Наездник двинулся по конюшне, останавливаясь возле каждого денника. Все окружили его, будто хирурга, совершавшего утренний обход. Николай, помощник, открывал дверь денника, конюх заходил и брал лошадь за недоуздок. Сам некоторое время не спускал с лошади глаз. Затем, не произнося ни слова, он поворачивал голову к помощнику, их взгляды встречались, и Николай передавал остальным указания: «Положить холодные бинты». Или: «Вечером растереть плечи». Или: «Дать моченых отрубей». Больше никто не произносил ни слова. Лишь однажды, когда оказались мы у денника, где стояла Последняя-Гастроль-Питомца, Валентин Михайлович не мог сдержать своих чувств. Кобыла стояла суха, но породна, зад у нее был чуть приспущен и слегка мягковата спина, однако ноги были безупречны, и каждой жилкой кровь говорила в ней. «Бож-же, – прошептал Одуев, – сколько же в этой лошади породы!» И тут инженер вдруг спросил:

– А вот я все хотел узнать, как эту желтенькую лошадь зовут?

Башилов к нему не повернулся. Он бросил взгляд на всех нас. Долгий вопросительный взгляд. И в глазах наездника было: «Скажите мне, что здесь делает этот человек?»

– Игреневая она, – зашептал Одуев инженеру, – игреневой масти. Пожалуйста, не говорите «желтенькая»! Это совершенно по-женски.

Парень, призванный перенести ипподром и способный сделать это, кажется, силой своих мышц, просто не знал куда деваться. «Хороший парень», – так ветврач расценил его смущение.