– Но знаете, – говорил в пути наш босс, – дела лорда Лэнгфильда незавидны. У него осталось одно имя, а все имущество пошло в пользу похоронных почестей. Умер старый лорд Лэнгфильд, и нашему президенту приходится платить так называемые почести. Он вынужден был продать замок. О, похоронные почести просто разорение! Мы говорим: дешевле жить, чем умереть.
– Вот, – указал босс на скалу слева, взорванную и развороченную, – это единственный доход лорда. Отсюда берут камень на общественные постройки, а государство платит хорошо.
Катомский отнесся к аристократическому оскудению безо всякого сочувствия. «Видали мы это!» – только и сказал он, спросив вместе с тем у босса очень строго, предупредил ли он кузнеца и будет ли тот на месте. Босс отвечал, что в этом не было необходимости – старый Аллардайс всегда на месте.
– Он несколько пожилой, однако, не беспокойтесь, очень опытный, – добавил босс, – ему можно доверить призовых лошадей.
– Он говорит, что кузнец старый, – сообщил я Катомскому.
Тот пожал плечами.
Мы свернули в ворота, и попали, по меньшей мере, в восемнадцатый век. Увитые плющом стены, желтые собаки – гончие, которые при виде незнакомцев поднялись и, помахивая правилами, подбежали нас рассмотреть; лужайка, дом и цветник – всю эту бутафорию дополнил управляющий; он явился в бриджах, в сапогах с отворотами и с хлыстом. Оставалось услышать звук рога, чтобы там, за воротами, рванулась по полям, через ограды, лавина собак и всадников.
– Что Аллардайс? – спросил наш хозяин управляющего.
– Должен быть у себя.
Мы последовали за ним через двор, мимо служб, конюшен, к небольшой двери в стене.
– Вам будет интересно посмотреть нашу кузницу, – говорил управляющий. – Очень древняя и до сих пор действует. Еще интереснее было бы вам побывать в прежнем замке лорда Лэнгфильда, но…
Он сделал рукой «фьюйть!»
– Похоронные почести!
Мы понимающе покачали головами.
– Дешевле жить, чем умереть, – усмехнулся управляющий, – вот мы и пришли. Эй, Аллардайс!
Никто не явился на зов. И не последовало ответа.
– Старина!
Управляющий взялся на кольцо окованной двери, но мы заметили надпись: «Ушел за гвоздями». Похоронные почести, едва не разорение, и вдруг еще нет кузнеца, хотя веками он находился всякий раз на месте, – все это, видно, оказалось выше сил управляющего и нашего патрона. Они стояли совершенно растерянные. Катомский потемнел. Они не решались взглянуть в его сторону. Гриша их успокоил, говоря, что ничего особенного, человек отлучился и сейчас придет, это называется «пошел на базу».
– Тогда я вам, – приободрился несколько управляющий, – покажу еще что-нибудь. Скажем, погреб тринадцатого века. Это совсем рядом.
Мы вышли на поляну, где стояли дубы и паслись коровы. Поляну пересекал узкий ров, и через него был мостик.
– Тоже в своем роде редкость, – объяснил управляющий про узкий ров. – Мы называем это хаха от ха-ха, иначе говоря, один смех, пустяк, только видимость. Ров заменяет забор, коровы не могут перейти через него, между тем со стороны канава незаметна и таким образом создается иллюзия сплошного зеленого покрова, большого поля. Одного из тех наших зеленых полей, о которых вспоминал перед смертью шекспировский Фальстаф. Но, – с чувством махнул управляющий рукой, потому что надпись на дверях кузницы, вероятно, вконец расстроила его, – мостики портят все дело. Они все-таки видны, и иллюзия пропадает!
Тут из-за дома на поляне возникла небольшая фигурка и стала стремительно к нам приближаться. Человек был седо-рыж, он перепрыгнул через хаха и очутился возле нас. «Вот и коваль!» – воскликнул Гриша.
– Лорд Лэнгфильд, – в один голос произнесли управляющий и наш босс.
Прежде чем ответить на приветствие его светлости, я заметил, как на лице Гриши, смотревшего во все глаза, явилось выражение недоумения и даже обиды. Он с растерянностью встретил рукопожатие человека, который вел себя запросто, а между тем звался «лордом».
– Как я рад, черт возьми, что вы нашли время заглянуть ко мне, – с азартом говорил лорд Лэнгфильд. – Хозяин ваш молодец, что привез вас. А вы молодцы, что приехали с рысаками к нам в Англию. Нам надо, надо поднимать у себя рысистый спорт. А Россия классическая страна бегового дела. Граф Орлов покупал для своего завода лошадей герцога Камберлендского. Долг платежом красен!
И тут же тень набежала на лицо лорда Лэнгфильда. Листва прошелестела над нами. Лорд Лэнгфильд взмахнул руками. Весь двор стал театром. Под деревом зеленым был произнесен монолог.
– Ах, слишком много нашей же породной крови утекло за океан!
Вывоз племенных английских жеребцов в Америку принял размеры бедствия. «Коня, коня! Царство за коня» – теперь это надо понимать буквально. Англичане пробуют вернуть утраченное, пытаясь купить потомков тех знаменитостей, которых сами же легковерно выпустили из рук. Не тут-то было! В самом деле, не меньше королевства стоит каждая из таких лошадей. Цены взвинчиваются до миллионов.
– А ведь это все наше, наше! Семнадцать ведьм на дышло! – заключил президент рысистой ассоциации свою речь, а семнадцать ведьм и одно дышло – это, как пояснил нам позднее управляющий, ругательство старинное, чуть ли не пятнадцатого века.
– Мне очень жаль, что я почти ничего не могу вам показать в имении, – с еще большим азартом продолжал Лэнгфильд, – эти похоронные почести, будь они прокляты.
Он сделал рукой «фьюйть!»
– Дешевле жить, чем умереть!
– Но у вас, сэр, здесь мы и так видели много интересного. У вас, как в «Томе Джонсе»…
– Что? «Том Джонс»? Ха-ха-ха, черт возьми, семнадцать ведьм! – и лорд Лэнгфильд чуть было не покатился по земле.
Но Гриша сурово посмотрел на Лэнгфильда.
– Тоже мне лорд, – сказал он уже в машине, когда мы уехали, так и не дождавшись ушедшего за гвоздями кузнеца, – никакой породы не чувствуется.
В день приза мы старались делать все как можно обычнее, чтобы не тревожить лошадей. Но они, с утра еще ничего не подозревавшие и послушно хрустевшие овсом, ко второй кормежке уже угадали призовую езду. Угадали даже, кому бежать – по малым порциям. И Тайфун вовсе отказался от спартанской подачки, а Эх-Откровенный-Разговор, напротив, капризно стал долбить в стену, требуя полного рациона. Навоз у них сделался жидким и вонючим.
Перед лошадьми расхаживал Катомский.
– Старый и больной, – говорил он, – я вообще могу отказаться от езды. С какой стати! Все постиг, все выиграл, левая рука у меня почти не действует, вожжи держать трудно. Я говорю тебе совершенно серьезно, – не унимался Всеволод Александрович, – что готов отказаться от сегодняшней езды. Пусть едет кто угодно. Ты садись.
Он плюнул.
Тут же стоял уже сам к нам приехавший кузнец, готовый выполнять указания мастера, готовый всякий раз вставить «Да, сэр», «Слушаю, сэр…» Но прежде чем ковать, нужно было проверить вес подков. Родион что-то не ладил ходом: задние ноги ему, кажется, только мешали, в особенности на старте и в поворотах.
Катомский, разрядившись несколько на мой счет и напевая «Алло, алло, милорд», что значило «Все вы, вместе взятые, виноваты в моем скверном настроении», достал аптекарские весы и сосредоточился над ними. Кузнец стоял, словно в карауле над гробом. Где же оно, последнее слово судьбы?
– Скажи ему, – решил наконец Катомский, – пусть зацепы не трогает.
Понимая минуту, я открыл рот и – забыл по-английски «зацепы». Грозовая атмосфера призовой конюшни сделалась электрической.
– И на лошади ты сидишь, – заканчивал Катомский обличительную речь, – как кот на заборе!
Попутно он намылил мне голову еще и за то, что я пренебрег старинным беговым правилом не выносить из конюшни в день приза ничего, даже мусора.
Отмечу, сделав паузу: тот же предрассудок на Московском ипподроме послужил причиной рысистого варианта ссоры «Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». Расстроилось вечное союзничество двух мастеров-единомышленников, нарушилась старинная дружба, и даже родство не смогло скрепить распавшейся связи многих лет, а они были свояками – равновеликие по опыту крэки Грошев с Родзевичем.
Эспер Николаевич Родзевич был сугубый консерватор, он даже козла держал, единственный на весь ипподром сохранял, помимо мусора, и эту традицию – держал при своих лошадях козла, который, как издавна считалось, отгоняет оводов и приносит удачу, хотя теперь все доказывало обратное: оводов вокруг, в пределах города, давно не было, а мастеру, при всех прочих успехах, крупно не везло, он все никак не мог выиграть Дерби. Козел же даром проедал корм, не только не выполняя своего традиционного назначения, но еще и насмерть пугая лошадей. Это было библейское козлище, с рогами и бородой, так что ипподромные рысаки, воспитанные в новых условиях, без предрассудков старины, от него шарахались, и я однажды из-за него чуть было не убился вместе с конем. Дело было весной, и старый козел взыграл, он что-то щипал у глухого забора, окружавшего дорожку, вдруг ему ударило в голову – разбежалось рогатое чудище, саданул старина, собравшись силами, в забор так, что доски с треском вылетели. Через пробой явились наружу, на свет Божий, кривые рога с висящей словно помело желтоватой бородой, а я вдоль того же забора, но с другой стороны, рысил Игрека верхом. С перепугу понесла меня молодая лошадь под откос, на железную дорогу, что граничит с ипподромом. Если бы несчастный Игрек не испугался еще больше паровозных гудков, какими взялись нас приветствовать машинисты, и не понес бы обратно на круг, где удалось его успокоить, не знаю, чем бы это могло кончиться.
А Григорий Дмитриевич Грошев был, как и свояк его, плоть от плоти профессии – сын наездника, работал у Кейтонов, видел Крепыша, однако, человек терпимый, он мирился с новизной, понимая, что, поскольку времена меняются, меняются не только нравы людские, но и конюшенные обычаи, что поделаешь, подвержены переменам.
Так в день призов, нарушая вековую заповедь, послал он меня к Родзевичу как родственнику за особыми удилами, с острыми пупырышками на одной стороне. У него, наездника-гуманиста, таких не оказалось для лошади, что валила на сторону, и никак иначе, без таких удил, ее нельзя было выровнять. Глянул на меня своими выцветшими глазами премудрый Эспер, ничего в ответ на переданную ему родственную просьбу не сказал, а только глянул, и на мгновение вспыхнула в его выгоревших на солнце глазах вся горечь обиды на быстротекущее время, а на меня те же глаза смотрели как несмышленыша, механическую куклу, робота, выполнявшего какую-то команду безо всякого понятия, что просит, что за недопустимую просьбу изрекают нечестивые уста, просто попугай, и все тут. И больше они не разговаривали до самой предсмертной болезни Родзевича, когда же тот, высокий и некогда сильный, способный нести рысака на вожжах («Держать и высылать, держать и высылать!» был его призыв), однако, слег и, чувствуя, что ему не подняться, а подходили Большие Зимние, велел: «На Месяце пусть Григорий едет». И пришли на грошевскую конюшню послы: «Эспер Николаевич, когда кончались, сказали, чтобы кроме вас, никто другой не садился на его любимого фаворита».