На большой реке — страница 58 из 93

Весь этот день молчалива и угрюма была Тамара за своей стойкой.

А вечером, выждав, когда в столовой по обыкновению оставалась только Федосья Анисимовна, Тамара вдруг подошла к ней и, обняв, в слезах припала лицом к ее плечу.

— Что ты, что ты, дурочка? Что с тобой, доченька? — сказала Упорова, даже испуганная этим поступком буфетчицы, всегда такой веселой, нарядной и кокетливо-кичливой.

— Боюсь, ненавистна я вам буду! — говорила она, подавляя рыдания.

— Ну, полно, полно, господь с тобой — «ненавистна»! Ведь этакое слово сказать!..

И Тамара все-все рассказала ей.

Когда она кончила свою исповедь и глянула в лицо Упоровой, ее поразило то, что на лице этом не гнев и суровое осуждение увидала она, а как бы улыбку душевной просветленности и облегчения.

— Доченька ты моя! — вырвалось у старухи. — Ну, до чего же ты доброе сдумала, что этак вот, от всего-то своего сердца, поговорила-поплакала со мной!.. Ведь и я тебе покаюсь, не осуди!.. Были и на тебя у меня думки: «Ну как же, мол, это, не видит она, что ли, Тамара, а еще за буфетом стоит, буфет ей доверен! Видно, думаю, и она с ними в паю!..» Ой, стыдобушка! — воскликнула, прерывая себя, старуха. — А ведь я, Тамарушка, теперь что, — не грех и прямо тебе сказать, — с первого разу, с первого взгляду тебя полюбила. Иной раз украдкой стою — любуюсь на тебя, а у самой думка: нет, нет, думаю, быть того не может, чтобы этакая женщина — лицом светлая, собой гордая, чтобы она рученьки свои замарала!.. Ин, так ведь и сталося!.. Видно, умею же я в людях-то видеть!.. Ну, полно плакать-то, доченька!.. Не горюй. Погоди, вот увидишь: дурное-то изживем все, доброго станем наживать! И Зоська не от зла, а по дурости, по младости своей творит... Вот погоди, увидишь!..


С этого вечера глубокая и светлая дружба возникла и все более и более крепла между Федосьей Анисимовной Упоровой и Тамарой.

У Тамары на горе против котлована был свой маленький домик «на правах застройщика»; она получила его в обмен на тот, что имела раньше на левом берегу.

И ничего необычного не было в том, что Федосья Анисимовна с сыном согласились, наконец, на ее дружескую, чистосердечную мольбу — переселиться к ней, снять у нее одну из двух комнаток.

Упорова утешалась еще и тем, что отныне они будут вместе с сыном.

Долгое время Тамара дичилась Ивана, хотя и виделись они с ним, обитая под одной крышей, по нескольку раз в день. Странное закрадывалось в ней чувство к этому юноше. Он был младше ее года на два, а между тем она робела перед ним, даже вставала, когда Упоров входил в комнату. А это вгоняло парня в краску.

— Ну, что вы, Тамара Ивановна! — обычно восклицал он в таких случаях, даже с чувством некоторого испуга. — Ну, коли вы не садитесь, и я не сяду!..

— Ну, вот так и будем оба стоять: кто кого перестоит! — отвечала шутливо, но вся зардевшись, Тамара.

Потом они оба, конечно, усаживались, но так и сидели молча, не зная, о чем говорить.

Это чувство какой-то особой застенчивости, почти робости перед Иваном, быть может, невольно поддерживала в ней его мать. Федосья Анисимовна Упорова любила своего сына не только с материнской беззаветностью, не только с нерассуждающей, кровной силой — нет! Это была любовь испытующая, зоркая, без скидок. И тем сильнее была эта любовь. Свихнись ее Иван, покриви он душою, увидай она его хоть раз пьяным, или доведись ей другое что недоброе услышать о нем, не пощадила бы она его в своем сердце.

Не любила Федосья Упорова хвалиться своим сыном, а только надо было видеть, каким безмерным, гордым счастьем напоены были ее глаза, когда слышала она от людей доброе слово о сыне.

Тут она уж и не считала за грех дать волю материнскому сердцу, да и чуждо было ей лицемерие: что и утаиваться, притворяться, будто и ничего тебе, когда от таких слов словно бы солнышко в нем, в сердце, играет. В такие вот мгновения Федосья Анисимовна считала себя самой счастливой.

— Ну, спасибо вам на ласковом слове, — говаривала она, поклонясь по-старинному. — Вижу ведь, какой человек моего сына хвалит: не на ветер слово!..

Так оно и было: на котловане любили Упорова. С одной только Тамарой, с тех пор как подружились они и стали жить вместе, Федосья Анисимовна иной раз подолгу и с откровенностью матери беседовала о сыне. И одну из этих задушевных бесед закончила она такими словами:

— Не потому, Тамарочка, радуюсь я на него, что мое, родное дитятко. Нет, будь бы он и чужой... Да и не за какой-то великий ум, а и уж не за красоту же! А то радостно: вижу, человеком он у меня возрос!..

И Тамара Ивановна, сама в душе удивляясь этому, испытала странное и необыкновенно приятное чувство оттого, что искренне, от всего сердца смогла присоединиться к этим словам матери.

Еще удивительнее ей стало вскоре, когда она заметила за собой, что, оканчивая свою нелегкую, многочасовую работу в столовой, в подлинном смысле «уходившись», теперь она собиралась домой не так, как прежде, неторопливо, а неслась как ветер. И однажды открыла, что всю дорогу от котлована до своего дома она думает: вернулся ли с работы он или нет?

Как-то заметила Тамара, что и ему радостнее, когда, возвращаясь домой, Ваня видит, что она уже пришла.

Как развертывается туго и исподволь дубовый листочек в холодные весны, так же вот неслышно, но и неотвратимо распускалось их чувство любви друг к другу.

Ничего особенного не было в том, что кое-что из материнских житейских забот об Иване Тамара уговорила Федосью Анисимовну передать ей: ну, например, приготовить ему ужин, когда он поздно ночью возвращался с работы или с собрания. Или чтобы она ему открывала, когда он постучится. Но на это вот Федосья Анисимовна долго не соглашалась:

— Ну, полно, Тамарочка, чего ты будешь из-за него сон свой молодой ломать! А у меня все равно сон-то уж тонкий, почутко́й — старых людей сон, — отвечала она, улыбнувшись.

Тамара не стала ей перечить. Но, улучив время, как-то наедине сказала Ивану:

— Ваня, когда поздно возвращаешься, не буди ты мать, а лучше стукни тихонечко мне в окошко, я сейчас же услышу, открою. Мне что? Я открою да и засну сейчас же. А когда ее ты среди ночи разбудишь, то я слышу, как до самого утра она ворочается — не спит.

Так оно и повелось.

Уже неоднократно и с чувством сладостного замирания в сердце улавливала Тамара долгие на себе взгляды Ивана и притворялась, что не видит.

Как-то вечером по дороге из столовой одна из сослуживиц Федосьи Анисимовны, бабочка разбитная, вестовщица и сплетница, заговорила с ней, таинственно понизив голос.

— Федосья Анисимовна, золотко мое! — начала она вкрадчиво, когда они шли с работы. — Уж давно я хотела шепнуть вам, да все как-то не осмеливалась...

Упорова ответила ей сурово и просто:

— Коли хорошее что — так нечего шептать, во всю улицу скажи. А худое — так при себе удержи!

Вестовщица этим ничуть не смутилась.

— Ой, да и рада бы про хорошее, да откуда его взять?.. Уж вы не сердитесь, Федосья Анисимовна, а только мы говорим промеж себя с женщинами: и куда же это она, мол, Федосья Анисимовна, смотрит? Долго ли до греха?! Все про сыночка-то вашего. Хороший-то он до чего! — прибавила она льстиво и вздохнула.

— А коль хороший, так чего и вздыхать!

— Ну как же?.. — И, переходя на шепот, добавила: — Ведь их же уже в кино видели!

— Кино не вино! — опять резко и коротко отозвалась на это Федосья Упорова и ускорила шаг, явно показывая, что не мило ей идти с такой спутницей.

Та не отставала, поспешала за ней с подбежкой.

— Верно, что не вино. Ничего худого в том нет, да только с кем ведь пойти!.. Вот увидите: женит она его на себе, Тамарка!..

Федосья Упорова резко остановилась, принахмурила на нее седую бровь — не то с полугневом, не то с полунасмешкой — и молвила:

— А-а! Так вон что вас, кумушек, разобрало?! Ну, так выслушай, да и другим передай, да и чтоб в последнее это было! Во-первых, что не Тамарка она вам, а Тамара Ивановна!.. А второе: для такой невестушки у меня ворота настежь, ковровую дорожку под ноги ей постелю, поклон земной отдам, что на моего сыночка взглянула, а не то чтобы ихнему счастью мешать!.. Ну, и затем прощай!..

И Федосья Анисимовна покинула вестовщицу, застывшую на месте с полуоткрытым ртом.

Немного времени спустя после всех этих событий Упоров сказал Тамаре Ивановне, что он любит ее и просит быть его женой.

Захваченная врасплох, Тамара пришла в страшное смятение.

— Нет, нет, нет! — почти закричала она и расплакалась, порываясь убежать из дому.

Он едва удержал ее.

Тамару охватил озноб, странная дрожь, так что у нее зуб на зуб не попадал. И когда он обнял ее и она ощутила губами упругую твердость его юношеских губ, она почувствовала, что не может и не хочет противиться надвигающейся близости.


27


Они долго стояли втроем — Флеров, Зверев, Кареев — на обрыве огромной и высокой, плотно убитой насыпи над самым котлованом, ошеломленно и гордо созерцая все то, что творилось на остатках гигантского вала перемычки. Перемычка все еще ограждала чашу котлована, уже выложенную панцирем железобетона, готовую принять нависающую над ней Волгу.

Каждому вспомнился тот первый «земляной год». Да! Одни только экскаваторы были, да самосвалы, да необозримая ямища с высоченными рваными краями. И тогда это называлось «котлован», так же как теперь. Но что общего? В тот год человеку неинженерного образования не под силу было представить себе все то, чему предрешено было быть. И напрасно бился втолковать это экскурсантам или кому-либо из пишущей братии назначенный их сопровождать гидростроевец, чертя и в блокноте и в воздухе.

Тогда в самой середине разлогой Лощиногорской котловины, на окраине роемого котлована долго высилась одиноко и нелепо, словно каланча, черная ветряная мельница с шатровым верхом. А вокруг уже пахло бензином и горячей пылью, и шумный круговорот самосвалов, рыча, взвывая на подъемах, несся днем и ночью, огибая этот ветряк.