Он понимал ее с полуслова и, повторяя, исправлял свой танец.
Непривычно звучали для Асхата эти требования артистки к его танцу, но он понимал, что они — истина, и всем чутьем и умом, каждым нервом и мускулом своего могучего и пластичного тела пытался осуществить их. Ему стало ясно, что и большой шаг, и высокий прыжок, и гибкость корпуса, и виртуозность вращений — это еще не все.
«Помни! — звучал в его душе голос артистки. — И всему своему телу прикажи помнить, что мы танцуем с тобой чувства человеческие и мысли: мы танцуем и радость, и страдания, и робость, и упоение!»
И как сейчас вот, когда прошел в нем мгновенный испуг перед черной бездной затаившегося зрительного зала, благодарен он был ей за все ее слова!
Миг — и не стало ни черной бездны, ни его самого, Асхата Пылаева, ни знаменитой приезжей балерины в сверкающей, как лебединое крыло, короткой и чуть зыблющейся пачке. Нет, были только одни, неодолимо влекомые друг к другу стихийно вспыхнувшим чувством, — одни в целом мире! — Принц и его Одетта, сказочная, околдованная злым чародеем девушка-лебедь.
Он призывно простирает к ней руки.
И своим божественно-трепетным шагом, то замирающим, то вновь убыстренным, и тяготея к нему и отталкиваясь от него, Одетта близится к Принцу.
И он видит и понимает всю ее мучительную изнегу, ее чистую веру в него, робость, смятение первой полуотроческой любви, а вовсе не какие-то там «атитюды», блистательные «арабески» и «кабриоли»!
Вот Одетта — вся трепет и восхищенное любопытство — скользит, близится к нему, к Принцу, в котором уже ни искорки, ни кровинки нет какого-то там Асхата Пылаева. Она идет, тесно переступая на кончиках пальцев вытянутых обнаженных ног.
Она как бы хочет дотронуться с затаенным дыханием до чего-то неведомого, впервые увиденного, могущего опалить, сжечь, как сжигает пламя.
Но разве могли быть в этот миг у Одетты какие-либо иные движения?
Вдруг какой-то испуганный вскрик в музыке: это порыв Одетты к уже запоздалому бегству. Что в нем, в этом порыве? Стыдливое ли смятение, борьба против охватившего ее чувства, или — о, ужас, ужас! — она услыхала безжалостный, отдаленный зов злого, занесшего над нею свои когти чародея? Одетта знает: уже и секунды ее человеческого, девического существования сочтены — сейчас ей вновь быть лебедем!
И тщетно пытается Принц удержать, спасти... Близится, близится миг колдовского обращения девушки в птицу. И вот все видят: о, как страшно истязуется в этой пытке перевоплощения девушки в лебедя плоть человеческая!
Но вот последний фрагмент. Принц прощен. Могучая радость любви вздымает его. Оторвавшись от пола обеими затянутыми в трико могучими и прекрасными, словно ожившая античная скульптура, ногами, он весь в воздухе. И в этот миг он знает, что даже и слова не существует, равного этому вот слившемуся с музыкой прыжку, — такого слова, которое с подобной же бесспорностью и полнотой могло бы выразить и любовь, и радость, и гневную тревогу Принца. Это полет!..
...Долго-долго после молчания ошеломленности не затихали в зрительном зале восторженные рукоплескания.
За кулисами артистка, еще не отдышавшись, первым делом отыскала Леночку Шагину.
— Ну что же, Леночка, поздравляю с успехом! В «Испанском танце» ты была бесподобна!
Вся вспыхнув от этой похвалы, девушка, однако, грустно посмотрела на знаменитую балерину.
— Это правда? — недоверчиво спросила она.
— Я никогда не говорю комплиментов.
— Ну что ж!— сказала, нерадостно усмехнувшись, Лена. — Уж я решила в последний раз так станцевать, чтобы...
Голос у нее дрогнул, она отвернулась не договорив. Валентина Трофимовна ласково прикоснулась к ее плечу.
— Почему же, Леночка, в последний? — спросила она.
— Почему? Но вы же сами сказали, что о профессиональном театре мне уже думать поздно. А так... я не хочу!
Зато другое пришлось услыхать сегодня Асхату Пылаеву. Правда, это совсем не ему было сказано, а Зинаиде Петровне; Асхат, проходя мимо артистической комнаты, где беседовали его учительница и Валентина Трофимовна, нечаянно услыхал сказанное о нем:
— Вы не давайте ему покоя, Зинаида Петровна. Приедет в Москву, и я уверена, что для него будет сделано исключение: его примут в хореографическое училище. Это будет второй Чабукиани!
46
Сегодняшний вечер многих и многих из молодых дипломантов примирил с Николаем Карловичем Андриевским.
Только что окончившаяся трехчасовая его консультация по проектированию гидротехнических сооружений, исполненная той пленительной и смелой простоты изложения, которая в любой области свойственна лишь людям верховных познаний, овеяла жадно внимавшую его словам молодежь, завтрашних полноправных инженеров, особым, неизъяснимым обаянием интеллекта — сосредоточенного и в то же время дерзновенно-свободного, достигающего степени ясновидения.
И, странное дело, самые сложные формулы высшей математики и гидравлики, обозначающие всевозможнейшие силы и величины, сопротивления и напряжения, во всей их невообразимой подвижности и взаимосцепленности, — формулы эти впервые для них перестали быть предметом необходимого запоминания, аппаратом расчетов, а раскрылись до самого дна, в самом их происхождении и показались не более страшными, чем простое логическое суждение, тот радостный, хотя и неизбежный вывод, до которого способен дойти любой человек в итоге неотступной, последовательной мысли.
И каждому из слушателей казалось, что приди такая надобность, так он и сам сможет вывести все эти формулы и законы.
Андриевский был подлинно красив в эти минуты перед черной лекторской доской, на которой он уверенно и четко, с каким-то даже особым щегольством пристукивая крошащимся четырехгранным мелком, ставил математические знаки и время от времени чертил.
Он пылал. Глаза его светились. Это было лицо ума и воли. И даже не портили ничего тонкие бескровные губы, резкий рот и нависающий каплею, с горбинкой крупный нос и седая оторочка большой лысой головы.
Казалось, что никакая иная внешность и не слилась бы столь гармонично с тем, что он говорил. Вероятно, многие из пифагорейцев-учителей древней античной мудрости под старость были вот такими.
Об этом подумалось невольно Аркаше Синицыну. И тотчас же он услыхал тихий возле самого уха шепот Леночки Шагиной:
— Всегда бы вот он такой был!..
Аркадий, усмехнувшись, молча кивнул головой.
Да! Это был совсем другой Андриевский, а не тот, которого большинство из этих юных инженеров гидростроения недолюбливали, чуждались, а иные и побаивались.
За эти часы забылись и его высокомерная обособленность, и жесткость в деловых разговорах, и строгий спрос за каждое упущение, и манера обрывать на производственных совещаниях: «Покороче!» — и душок старого аристократства в домашнем быту, и огромный синий берет в сочетании с сапогами, и английские перемолвки на людях то со своим сыночком, то с геодезистом, очевидно задушевным другом семьи, этим Сатановским, и многое другое забылось и простилось в этот вечер теми, кто все эти годы работал на гидроузле под его началом и руководством и привык знать его не как профессора, а как главного инженера строительства — Андриевского Николая Карловича.
Свою лекцию-беседу он закончил такими словами:
— Вы — инженеры гидростроения и гидроэнергетики. Это одно из высочайших призваний на земле. И одно из труднейших. Я нередко напоминаю молодежи изречение одного из великих математиков о том, что легче объять формулою движение отдаленных светил, чем движение воды в ничтожном ручейке.
А наши с вами «ручейки» — это Днепр, Волга, Ангара, Енисей.
Будьте горды своим призванием. И не щадите ваших сил для него!
Эти его слова были покрыты долгими и единодушными рукоплесканиями. Хлопали все, весело взглядывая друг на друга, как бы спрашивая глазами: «Что? Силен старик?» — и, убедясь, что и товарищ того же мнения, принимались еще сильнее хлопать.
А старик был явно растроган. Он не ожидал этого. Для него, конечно, не было тайной, что его недолюбливают.
После лекции его окружили. Он еще и еще давал советы и пояснения то по одному, то по другому дипломному проекту и отвечал на вопросы.
Даже Светлана Бороздина — энергетик, а не строитель — получила от него исчерпывающий ответ, хотя Андриевский и оговорился, что это, собственно, не его специальность.
— Мое, — заметил он, усмехнувшись, — это вода, земля и бетон! Здесь я могу быть вам полезен.
Кто-то из девушек воскликнул жалостно и с детской простотою:
— Николай Карлович! И почему вы у нас не читали?
Главный инженер рассмеялся. Глаза его сверкнули из-под седых бровей.
— Как то есть не читал? — ответил он. — Целых четыре года читал я вам курс гидростроения, и обширнейший! Только кафедрой, дорогие друзья, были эти берега да матушка Волга!
Долго не расходились. Аркадий напомнил, что скоро уйдет последний ночной автобус.
Андриевский попросил остаться Упорова: Иван возглавлял старостат институтского филиала, и надо было договориться им о порядке защиты дипломных работ.
К машине Андриевского сопровождал Упоров. Заканчивали разговор о предстоящих защитах.
Порывистый, но мягкий, насыщенный осенней изморосью ветер раскачивал черные полотна теней на асфальтированной обширной площади перед ярко освещенным зданием, из которого они только что вышли.
Оба остановились. Упоров ждал, не смея попрощаться первым. Андриевский не торопился протянуть ему руку. Чувствовалось, что ему, в его взволнованном, размягченном состоянии души, все еще не хочется, несмотря на усталость, расстаться с одним из тех, кого он с давних пор, внешне как бы и не выделяя, давно уже отличал среди множества подчиненной ему инженерно-технической молодежи. Он привык знать, что этот юноша, скромный, немногоречивый, безотказный в работе, не только сам не дрогнет, не растеряется на любом прорыве, но и что есть у него некое особое слово, которое способно враз собрать вкруг него людей, как стальная магнитная подковка враз обрастает частицами железа.