А еще и то вело к войне, что сознание людей XX века уже было отравлено, век выходил, вырастал из окопов Первой мировой войны, он уже вдохнул на ее полях отравляющих газов, увидел танки, увидел бомбовозы над собой, как библейское предсказание. И невозможное стало возможным, свершилось однажды, и с естественной неизбежностью следовал за этим пока незримый гриб атомного взрыва над Хиросимой, символ нашего века и символ конца света.
События легче развязать, чем остановить, и логика событий сильней логики людей. Когда фашистские армии стояли изготовясь у наших границ, когда весь мир по дипломатическим и иным каналам предупреждал, что война неминуема, а наша разведка сообщила заранее даже день и час вторжения в нашу страну, вот тут, поняв, быть может, что совершил, казня и уничтожая лучших, какие грядут последствия для нас, не готовых к войне, тут и начал Сталин позорно задабривать врага, которым пугал страну многие годы. И выпущено было трусливое заявление ТАСС:
«…По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия Советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всяческой почвы, а происходившая в последнее время переброска германских войск, освободившихся от операции на Балканах, в восточные и северо-восточные районы Германии, связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям…»
Словно бы просили Гитлера заверить нас, успокоить, подтвердить… Тот даже не отреагировал.
Так не чудо ли спасло нас, если были захвачены врагом и Украина, и Белоруссия, и немецкие армии подошли к Москве, обложили Ленинград, а все тяжелое вооружение и склады военного снаряжения остались в приграничных районах, а большая часть авиации была уничтожена на земле в первые часы и дни, и даже винтовок, с которыми и в прошлую войну воевали, не хватало на фронте, не чудо ли? Нет, не чудо.
В истории остаются имена полководцев, а рядовым имя – легион. Они в истории безымянны. Но каждый из них имел и свое имя, и свои надежды, а идя в бой, кого-то оставлял на этой земле. И еще хуже, если на нем род обрывался. Сколько родов оборвалось! Мы сейчас вроде бы и не чувствуем рядом с собой этих зияющих пустот: дело забывчиво, тело заплывчиво. Вот и на теле народа как бы заросли, заплыли раны… Но так не бывает. Мы потеряли невосполнимое.
Родину спас народ, вставший на ее защиту. И матери благословляли сыновей на этот бой, святой и правый. В этот час, который для малодушных казался часом гибели, возник, повторяю, совершенно особый нравственный климат. Под Москвой, у последней черты, решился исход войны. Потом были еще битвы, в которых, как считают и военные, и историки (в каждой стране – в свою пользу), вновь и вновь решался исход войны. Но решился он под Москвой, хотя война длилась еще долго. И решил исход войны – народ: и то, что уцелело от кадровой армии, и срочно сформированные части, которые бросали с ходу – в бой, с ходу – в бой, и московское ополчение, в котором погиб, быть может, цвет нашей будущей науки, если судить хотя бы по немногим известным именам уцелевших; и подоспевавшие на помощь столице сибирские дивизии, и лыжные батальоны – все, что удалось собрать, а были дни, кргда Москва оставалась совершенно не прикрыта. И те, кто продолжал сражаться в окружениях, оттягивая на себя немецкие дивизии, они тоже спасли Москву.
В историю нашей родины вместе с именами Суворова, Кутузова войдет и вошло уже имя маршала Жукова. Его железная воля совершила тогда, под Москвой, то, что никто бы, кроме него, совершить не смог. Но и он в ту пору учился воевать, наше наступление под Москвой – это не стратегическая операция, подобная Сталинградской, мы больше вытесняли, выбивали немцев с их позиций, а люди воевавшие знают, скольких жизней это стоит.
Я думаю теперь: что же все-таки было в основе нашей победы? Только ли безмерные жертвы и героизм народа? Или то, что в военном искусстве мы в конце концов превзошли врага? Или просторы нашей родины? Или оружие, которое выковали взамен утраченного, и больше и лучше того, что создавалось в Германии? И вспоминаю тот нравственный климат, все то поразительное, что открывалось в людях в ту пору.
Покойный ныне писатель Вячеслав Ковалевский там, на Северо-Западном фронте, когда наши войска входили в отбитые у немцев сожженные деревни, задавал жителям один и тот же вопрос:
«– Какой вы дадите нам совет, вот мы придем в Германию, что нам сделать с немцами за все, что они натворили у нас?
…И вот женщина торопливо, как бы боясь запоздать с ответом, просит (записываю дословно):
– Будьте добры, не трогайте ихних детей и женщин!
У меня навертываются слезы… Боже мой, что же это за народ. Где граница его долготерпения?
Женщина показала рукой на толпившихся около нее детей:
– Ведь он, окаянный, вот таких бросал в огонь! Разве они виноваты? Нет, будьте добры, детей ихних не трогайте!»
Вот эта высота духа и была основой нашей победы, не только военной победы над врагом. Но все это позднейшие, теперешние размышления, когда мы уже что-то знаем, что-то с чем-то можем сопоставить, взглянуть на события не сгоряча. А тогда, в тот день, мы просто радовались победе. Кончилась война. Да, кончилась, но все еще не верилось.
Первые месяцы мира
Мир для нас настал в далекой стороне. На моем кожаном офицерском ремне, на котором я многие годы правил бритву, привезенную с войны, – полустершаяся, так что едва прочесть можно, надпись: «Loosdorf». Вот в этой австрийской горной деревушке стояли мы: разведчики, связисты и я, командир взвода, старший над ними. Внизу был Дунай и замок на берегу. В одной из верхних спален замка подняли мы штору и увидели голубой Дунай, голубую его даль. Стояли и смотрели. Вот таким видели его отсюда каждое утро, когда подымался туман над водой. А в мире шла война, и в Австрии были фашисты. Но нашего приближения хозяева замка отчего-то вынести не смогли. В залах остались скатанные гигантского размера ковры, остались рыцарские доспехи, мечи, старинные пистолеты, ружья. Грешен, одно из кремневых ружей я унес из замка, любопытно было посмотреть, как оно стреляет. Мы сыпали порох на полку, и подсыпали, и кремнем щелкали – не стреляет ружье. Порох был бездымный. И вдруг грохнуло. Молодые мы были, в сущности – мальчишки еще.
Из Австрии повезли нас, всю нашу 9-ю артиллерийскую дивизию прорыва, не домой, а в Болгарию. Как везли, что было в дороге, о том рассказ еще будет.
И вновь – осень, золотое время в Болгарии. Поскольку армия не может находиться в бездействии, ей «тяжело в ученье, легко в бою» (ох, уж эта мудрость армейская!), нас, провоевавших всю войну, ожидающих демобилизации, взялись учить. Вдруг среди ночи подымали по тревоге, и мы, грохоча сапогами, бежали через город на батареи, а испуганные жители города Пазарджик высовывались в окна: война?
Командир нашей бригады, в которую входило два полка, был мужчина крупный, как говорится – в теле, виски отпущены аж до мочек ушей, лицо хорошо пообедавшего человека. Но не благодушие послеобеденное на нем, а строгость: пообедали, теперь – за дела. И вот изводил он нас своими беседами. Требовалось: каждому держать раскрытый блокнот, иметь хорошо оточенный карандаш и записывать его мысли. Мыслей не было. Старались сесть подальше, рисовали в блокнотах, кто что мог. А любимым его развлечением было, как на зайцев с прожектором, охотиться на нас в темноте: осветит кусты фарами и ждет. И подымается оттуда офицер с болгаркой. Вот тут полковник наш и начинает воспитывать, долгую лекцию заведет не спеша. При ней. Но приехала к нему жена, и мы легко вздохнули. В первый же вечер повез он ее на «охоту». И от шофера вся бригада узнала, как осветил он кусты и тут жена ему говорит: «Если мы не проедем сейчас мимо, завтра я уезжаю!» И «охота» с того дня прекратилась.
А посылал полковник за женой в Одессу своего адъютанта. Ну, не с пустыми же руками посылать, отправил с ним машину барахла. Вот погуляли, рассказывал потом адъютант. Она – сама по себе. А для него – все девушки Одессы.
Однажды полковник взял меня с собой в этой роли: адъютант заболел. Почему на меня выбор пал, не знаю, но ехали мы в Софию на какое-то высокое армейское совещание. Машина «мерседес-бенц», передние сиденья отделены толстыми раздвигающимися стеклами. Я сзади сижу. Проехали километров сто. Полковник, не поворачивая головы на тугой шее: «Откуда родом, лейтенант?» – «Из Воронежа, товарищ полковник». Вот такая содержательная беседа состоялась между нами за сто двадцать или сто шестьдесят, не помню точно, километров пути.
А уже начали присылать к нам призывников 27-го года рождения. Мы уходили в горы, ставили стереотрубу, и разведчик глядел в оба, не едет ли, не идет ли начальство. А тем временем приносили на плащ-палатке виноград: ешьте, ребята. Такие они были изголодавшиеся за войну, отъедятся по крайней мере. А учить их буду уже не я, служить в армии после войны я не собирался, мой путь – домой. Но вполне он мог оборваться здесь: меня чуть не застрелил мой товарищ Леня Лесов. Об этом – следующий рассказ. Когда он был напечатан в журнале, пришло письмо от Лени, письмо из небытия. Первое письмо через четыре с лишним десятилетия после войны. «Мне показалось, – писал он из Мариуполя, – ты этим рассказом вызываешь меня на связь. Как бывало на фронте по телефону».
Сколько помню себя, почему-то с самого детства хотелось мне бурки. Белые, фетровые, с тупыми коричневыми кожаными носами и такими же кожаными задниками. А от носка вверх и от задника вверх – узкие кожаные ремешки, прошитые по всей длине. Такие высокие, выше колен фетровые бурки, дважды отвернутые – сначала вниз, а потом опять вверх – у нас в Воронеже носили немногие, но все они как-то уверенно ставили ногу, твердо ступали по земле. Было время твердых людей. Возможно, они мне и нравились. Но хотелось мне бурки. Прошло много лет, прошла вся война, и