На чужбине — страница 7 из 73

Жаловаться начальству на товарища не полагалось ни при каких обстоятельствах. Инциденты между товарищами разрешались курсовым собранием. В лицее курсами назывались выпуски, но курс уже в самом лицее действовал как товарищеское объединение. Второгодник оставался членом того курса, на который был принят при поступлении в лицей, и являлся старшим воспитанником по отношению к своим новым одноклассникам. Лицеист, совершивший поступок, несовместимый с лицейскими понятиями о чести, мог быть исключен из курса. Он имел право оставаться в лицее, но товарищи с ним не разговаривали.

Все воспитанники первого класса, самого старшего, были "генералами". Младшие товарищи, равно как и дядьки (прислуживающие), величали их "превосходительством". При этом не просто генералами, а генералами от чего-нибудь, подобно тогдашним генералам от инфантерии, кавалерии или артиллерии. Генералу от сада подчинялись садовники, генерал от кухни следил за питанием, генерал от танцев исполнял обязанности дежурного воспитателя на уроках танцев и т. д. Генеральские должности были выборными. Выше всех стоял генерал от фронта: он был хранителем лицейских традиций и имел право налагать кары за их нарушение. Вот пример.

Лицейское начальство разрешало курить только воспитанникам "университетских" классов. Согласно же негласному внутреннему распорядку, курить мог каждый, но, если при этом встречался старший воспитанник, надо было предварительно испросить его разрешения.

Предположим, я закурил в саду, прячась за деревом от начальства. За соседним деревом тоже стоит с папиросой лицеист, старше меня на один курс. Я его не заметил. Он подзывает меня:

— Доложите генералу от фронта, что вы закурили, не испросив разрешения старшего воспитанника.

Являюсь к генералу от фронта, становлюсь "смирно" и сообщаю о своей провинности.

— Я вас записываю, — объявляет он. — Останетесь в субботу на час.

Наступает суббота. Все, кроме записанных, уходят. Курсовой воспитатель (я не значусь в его списке наказанных) осведомляется, почему я замешкался. Отвечаю:

— Запись генерала от фронта.

Он не спрашивает, за что — это его не касается.

Согласно тек же правилам, установленным "генералами", лицеистам запрещалось сидеть в театре ближе седьмого ряда. Появление лицеиста в первых рядах считалось щегольством сомнительного вкуса. Лицеистам строго-настрого запрещалось ездить на лихачах. Лихачи — это для купчиков, то есть для люден совсем дурного вкуса.

Говоря о лицейских традициях, стоит вспомнить традиции другого, тоже привилегированного заведения — училища правоведения, где военная муштра была сильнее внедрена при Николае I.

Это училище было основано после лицея. Правоведы старались подражать лицеистам, но, с точки зрения лицеистов, не всегда преуспевали в этом.

Старший правовед останавливал младшего и спрашивал его, например:

— Сколько шагов между вами и мной?

Младший мерил глазами расстояние и отвечал.

— А между мной и вами? — опять вопрошал старший.

Обязательный ответ гласил:

"Шаг младшего воспитанника несоизмерим с шагом старшего воспитанника".

В стенах лицея подобная издевка не практиковалась.

Хотя в обоих учебных заведениях условия приема были одинаковы, лицеисты стояли несколько выше по имущественному состоянию и родству. Между тем правоведам запрещалось пользоваться трамваем, а лицеистам разрешалось. В данном случае внутренний правоведский распорядок выражал опасение: "Как бы люди из другого мира не подумали, что мы недостаточно богаты", а лицейский — спокойную уверенность: "Мы — знаем, кто мы, и нам безразлично, что о нас подумают люди из другого мира".

Перещеголяв правоведов, юнкера Николаевского кавалерийского училища должны были нанимать извозчика, как только выходили на улицу, А если молодому человеку хотелось пройтись пешком, извозчик ехал с ним рядом. При виде такого юнкера, который, браво звеня шпорами, прогуливался по Невскому в шаг с… извозчичьей клячей, мы говорили себе: "Вот недотянутый джентельмен".

В самом деле, кто были люди, которых мы считали из "другого мира"? Все, кроме нас, ибо в той или иной степени каждый из нас рос, как "сын губернатора". Лицей укреплял сознание, что мы прирожденные хозяева страны. Кто "мы"? Люди "дворянской культуры", то есть единственно "подлинной", которая выражает "все возможности России".

Пушкинское солнце осветило когда-то лицей, и лучи его еще доходили до нас. Поэтому дух лицея не был сугубо чиновничьим, казенным. Лицеисты даже мнили себя вольнодумцами, так как в силу исключительности своего социального положения разрешали себе отпускать шпильки по адресу самых высоких персон. Но опять-таки это "вольнодумство" дышало только в том кругу, где цвела "дворянская культура".

Лицей, вероятно, единственное учебное заведение, которому величайший национальный поэт посвятил несколько своих самых вдохновенных стихов. Чуть ли не каждый лицеист знал наизусть все пушкинское "19 октября", и мы гордились тем, что день лицейского праздника известен в России каждому образованному человеку. В лицее был богатейший пушкинский музей; им тоже гордились, но о пушкинских товарищах декабристах предпочитали не вспоминать. Кроме Пушкина, в лицее учился Салтыков-Щедрин. В лицее учился Я. К. Грот и многие еще лица, заслуживающие почетную известность в словесности и науках. Лицеистом был Петрашевский. И из лицея вышли такие столпы монархии, как князь Горчаков, граф Рейтерн, граф Дмитрий Толстой. Со времени Горчакова чуть ли не все российские министры иностранных дел были лицеистами. Как в коллекции отца, верхи русской культуры неразрывно переплетались в "лицейском мире" с императорской властью.

Под ними, где-то очень далеко, глубоко, был народ. Мы находили в нем много симпатичных черт. Мы любили его пляски, его пение, и мы гордились его героизмом. Но нам не приходило в голову, что жить за его счет противоестественно и преступно.

Ясно помню, как в начале первой мировой войны, возвращаясь из-за границы, под свежим впечатлением шумных парижских манифестаций с криками: "В Берлин! В Берлин!" я был поражен словами деревенского парня, встреченного чуть ли не на первой русской станции. Отправляясь на фронт, он заявил уверенно и прямодушно:

— Ну что ж, война так война, — значит, снова пойдем бить французов!

Когда я стал ему объяснять, что война не против французов, он к моим словам не проявил никакого интереса: очевидно, "немцы" и "французы" были для него понятием настолько туманными, что рассуждать о них казалось ему не под силу.

"Какая темнота! — подумал я. — Да, действительно, они созданы для подчинения".

Прошло много лет, пока я догадался, что в "бессознательности" этого парня была виновна государственная власть, не умевшая и боявшаяся дать ему образованне, наделить сознанием гражданина великой страны, А между тем эта власть дала ему в руки винтовку без патронов, а то и вовсе ничего не дала, кроме погон и солдатской кокарды, и велела защищать от врага шестую часть земной суши.

В нашем сознании народ существовал для того, чтобы мы могли культивировать наш образ жизни, наш "хороший вкус", которым в юности кичились, пожалуй, больше всего.

Между народом и нами существовала еще прослойка, состоявшая из людей, у которых, по нашим понятиям, такого вкуса не было. В прослойку входила интеллигенция. Наши отцы презирали этот термин и никогда не применяли его к себе. Ведь не было же его в пушкинские времена! Не было, когда никто еще не соперничал с дворянством… Откуда взялись эти люди? Как смеют претендовать на самостоятельное существование? Если культура их цель, то почему не стараются включиться в нашу, дворянскую, хотя бы на подчиненном положении? Да, на подчиненном: пока не отшлифуются по-настоящему.

В воспоминаниях отца я нашел в своем роде бесподобные рассуждения крупнейших представителей царской власти по поводу этого термина.

В связи с проектом какого-то циркуляра министра внутренних дел, где упоминалась русская интеллигенция, Победоносцев писал Плеве:

"Ради бога, исключите слова "русская интеллигенция". Ведь такого слова "интеллигенция" по-русски нет, бог знает, кто его выдумал, и бог знает, что оно означает. Непременно замените его чем-нибудь…"

В канцелярии министерства внутренних дел стали наводить справки, рылись в словарях, чтобы опровергнуть суждение всесильного обер-прокурора святейшего Синода, но ничего не нашли, кроме того, что это слово было пущено в обиход в семидесятых годах известным тогда романистом Боборыкиным.

Министр внутренних дел Плеве, однако, не исключил из циркуляра слова "интеллигенция". Дело в том, что оно выражало для него определенное понятие, которое он и имел в виду и которое нельзя было передать словами "образованное общество" или "образованная часть населения". Вот буквально то "толкование", которое Плеве не раз развивал в связи со всей этой "историей" отцу:

"Та часть нашей общественности, в общежитии именуемая русской интеллигенцией, имеет одну, преимущественно ей присущую особенность: она принципиально, но и притом восторженно воспринимает всякую идею, всякий факт, даже слух, направленные к дискредитированию государственной, а также духовно-православной власти; ко всему же остальному в жизни страны она индифферентна".

Немудрено, что при таком отношении отцов мы, не задумываясь над смыслом разгоравшихся противоречий, старались подметить в этой новой "противоестественной" прослойке, образовавшейся из интеллигенции, такие черточки, которые питали бы наше высокомерие. Прощаясь с коллегой, какой-нибудь молодой учитель, недавно приехавший из провинции, скажет, например: "Пока!" Это был для нас "конченый человек" ("Что за словечко!", "Какой ужас!"). Нас уже не могли интересовать ни его идеалы, ни лишения, которые он, вероятно, преодолел, чтобы получить образование.

"Извиняюсь", "знакомьтесь", "мадам" — были для нас такими же жупелами.

Мы говорили про кого-нибудь:

— Это типичный интеллигент, он не бреется каждый день, ест с ножа и дамам не целует руки…