Бер Бройн надеялся встретить своего соседа у выхода, он приготовил ему в подарок небольшой букетик — несколько фиалок и две розы, но они разминулись. Тогда Бер поспешил домой, он хотел поговорить о концерте. Но, когда он пришел, дверь в комнату была открыта. В углу возле двери стояла корзина с цветами, на рояле кучей валялись фрак и исподнее, а профессор, завернувшись в одеяло, лежал на кровати и храпел. Храпел слишком громко, как ребенок, который притворяется перед родителями, что спит…
4
На другой день профессор Грицгендлер купил все вечерние газеты и расположился с ними на кровати.
«Ну да, — думал он, — так и знал, в этот раз они не заставят себя ждать».
Всегда одно и то же. Когда ему что-то удается, он может целую неделю скупать всю прессу, утреннюю и вечернюю, и в ней будет что угодно: спортивные новости, объявление о пропавшей собаке, призыв поддержать старую вдову, но только не то, что он ищет. Зато теперь — абсолютно в каждой газете. Профессор не мог понять: допустим, он и правда плохо играл. И что, это дает им право над ним смеяться? Жирный заголовок: «Муж осужден за издевательства над неверной женой». Читая заметку, профессор недоумевал: ну а им, им можно над ним издеваться, делать из него посмешище? И все почему? Только потому, что он перед концертом выпил молока, и это повредило и его желудку, и настроению.
Он вышел во двор. На визитке, которая оказалась в корзине с цветами, было приписано от руки несколько слов. Профессор прочел: «Завтра, в 8 вечера, небольшой банкет в Вашу честь. Будут только свои».
Подумал немного, прочитал еще раз и отбросил визитку:
— Мало этой тяжеленной корзины, еще и банкет им нужен!
Позже пришла служанка, здоровая, светловолосая девка. Сразу сунула курносый нос в цветы:
— А-а-ах, как пахнут! Сейчас водой побрызгаю.
Профессор сел в кровати и надел очки. У него болела голова и кололо в боку. Он был уверен, что это все из-за цветов. У них такой сильный аромат, что дышать нечем. Он был бы рад, если бы они быстрее завяли, тогда в комнате будет побольше воздуха, а служанка хочет на них водой брызгать. Он оперся локтем на кровать и прохрипел:
— Не надо, не надо… Уйди, не крутись тут…
Девушка хмыкнула, дескать, поди пойми этих «образованных», и вышла, покачивая роскошными бедрами. Профессор проводил ее взглядом. Ему стало завидно. Эх, был бы он таким же свободным, как она, был бы как все, чтобы не бояться встретить на улице знакомого, не дрожать, а вдруг тот купил вечерний листок!
Он спрятался с головой под одеяло, спрятался сам от себя; прижался спиной к холодной стене и увидел нечто странное: собратья-музыканты танцевали вокруг него, показывая необыкновенно длинные языки. С потолка смотрела его жена, ее держал под руку мужчина с черными усами, а она вопила:
— Идиот несчастный! Идиот несчастный!
Среди цветов стоял его ребенок, повернув вбок головку. Цветы быстро росли, заполняя все пространство, ребенок тонул в них и тоненько кричал:
— Папа! Папа!
Вернувшись вечером домой, Бер Бройн сразу почувствовал, что в комнате пахнет несвежими носками, постельным бельем и высокой температурой.
Он подошел к кровати, пощупал Грицгендлеру лоб и сказал:
— Господин профессор, я иду за врачом.
Тонкими, костлявыми пальцами профессор Грицгендлер схватил Бера за руку и усадил его на край кровати. Приподнявшись, оперся локтем на подушку, посмотрел Беру в глаза и спросил:
— Голубчик, вы ведь смыслите в биологии. Не знаете, сколько еще эти цветы будут цвести?
Бер Бройн немного подумал.
— Несколько дней, если хорошо поливать…
Профессор отвернулся к стене и проворчал:
— Спасибо.
Теперь каждое утро, проснувшись, Грицгендлер сразу смотрел на цветы и видел, что они продолжают расти. Он даже стал их бояться, как какой-то сверхъестественной силы.
О концерте он уже забыл.
В конце концов, думал он, ведь у него же огромные теоретические познания. Он может написать несколько монографий о великих композиторах и музыкантах. Профессор был уверен, что в этом ему нет равных, он знает всю историю музыкального мира, помнит все даты, кто когда родился, когда умер. Тут никто из рецензентов с ним и рядом не стоял. Подумав об их диком невежестве, профессор даже почувствовал к ним жалость, но легче ему не стало: голова по-прежнему раскалывалась от боли, а ноги были будто отлиты из свинца. И ужасно першило в горле.
Вечером ему стало хуже. Тяжелый, массивный рояль давил черной глубиной. По всей комнате валялась одежда, а на второй кровати лежал, откинув одеяло и тяжело дыша, разгоряченный, потный Бер Бройн.
Профессор Грицгендлер не мог заснуть. Ему мешали цветы.
Он решил, что утром велит Бройну еще раз заглянуть в справочник растений. Профессор вспомнил, что есть цветы, запах которых ядовит. Бройн сказал, они будут цвести еще несколько дней, но несколько дней уже прошло, а они все растут и растут. Он же скоро совсем задохнется.
Среди ночи профессор еще несколько раз просыпался и надевал очки.
Перед глазами клубилось белесое пятно. Каждый раз профессор думал, что уже светает, но, присмотревшись, понимал, что это белеют в темноте цветы. Только утром, когда в окно заглянула бледная полоска неба, Грицгендлер встал и медленно подошел к столу. Может, ночью его обманули очки? Он приблизился к корзине, присмотрелся и застыл на месте. Цветы рвались на свободу, расталкивая друг друга. Из белизны поднимались алые бутоны, раскрывали сонные рты, жадно хватали ими воздух.
— Ядовитые! — Он уже не сомневался. — Точно ядовитые!
Его бросило в жар. Он запустил руки в корзину и вонзил пальцы в холодную землю. Он скреб ее ногтями, выдергивал стебли, пытаясь добраться до корней, и вдруг наткнулся на что-то твердое. Присмотревшись, он увидел горшки, цветочные горшки, скрытые под стеблями и листьями, и замер, вытянув перед собой руки.
В комнате было тихо, в углах сгустились тени. Грицгендлер хотел лечь в постель, но вместо этого подошел к кровати Бера Бройна и осторожно тронул его за плечо.
Бер Бройн лежал на спине, уставив в потолок острую бородку. На шее дрожало бледное пятно света. Профессор Грицгендлер стоял над ним, босой, в старых кальсонах и рубашке со слишком короткими рукавами, и звал его слабым, дрожащим от испуга голосом:
— Дорогой, там цветочные горшки… Горш-ш-шки!..
1923
В хедере
Жаркий, ужасно душный летний день. Через косые пыльные окошки нашего хедера на четвертом этаже солнце опускает столбы густой пыли. Раскаленная железная крыша так обжигает нам головы, покрытые бархатными и суконными ермолками, что вот-вот мозги спекутся. Мы, семнадцать мальчишек, сидим за длинным столом, прилипнув друг к другу. У нас на всех четыре Пятикнижия, и мы чуть ли не деремся из-за потрепанных книг, чтобы хоть что-то в них увидеть.
В обшарпанном кресле с протертой обивкой, из которой торчит конский волос и солома, сидит реб Майер, наш учитель. В одной руке у него шестихвостая плетка с рукояткой из лисьей лапы, а другую руку он держит внизу, под столом, почесывая свои «причиндальцы», как он сам их называет. На самом-то деле не «причиндальцы», а причиндалы будь здоров. Сквозь седые заросли усов и бороды, пожелтевшие от нюхательного и трубочного табака, такие дикие, густые, что рта не видать, с трудом пробираются непонятные слова.
— «Ушломим» — «и мирную жертву», «веойло» — «и жертву всесожжения», «вехейлев» — «и жир», «яктир» — «воскурит», «л-Адойной» — «Господу»… — тянет он нараспев.
В другом углу занимается малышня, там жена учителя помогает мужу зарабатывать на хлеб. Буквам и она может научить — так считает наш ребе. Мальчишки — рваные рубашки и штаны, худые щеки, сопливые носы, лапсердаки измазаны вареньем, а длинные пейсы и кафтанчики как у взрослых — сидят на грязном полу, потеют, толкают друг дружку и орут как оглашенные. Учительница сидит на низенькой табуретке. На носу очки, она ловко штопает чулок, надетый на плафон от керосиновой лампы, каждую минуту с наслаждением почесываясь спицей. Она учит по молитвеннику для Рошешоно[14], голос — как гвоздем по стеклу:
— Ипукпак милгогим…[15] Бецнуфи бецафцим…
Мелюзга вторит хором:
— Гилгулим! Цифцуфим! Мимлолим!
Такой гвалт, что оглохнуть можно. Мы повторяем за учителем непонятные слова, но они сливаются в сплошной гул, ничего не разобрать, и вот уже каждый выкрикивает первое, что в голову приходит:
— Всесожжение… Жертва… Жир Господу… Всесожжение…
Ребе стучит по столу рукояткой плетки и орет:
— А ну, еще раз, негодники, сначала!.. Вот сейчас встану, шкуру спущу… Веойло и мирная жертва…
Но шум не прекращается, никто даже себя не слышит, не то что других. Угроз учителя мы не очень-то боимся. Нелегко нашему реб Майеру подняться с кресла, «причиндальцы» мешают. Так что сидим себе, придумываем всякие фокусы, чтобы развлечься. Можно мух ловить. Поймаешь, оторвешь ей крылья и с огромным интересом наблюдаешь, как муха, которая только что летала и жужжала, теперь, голая, быстро-быстро ползает по странице Пятикнижия и не знает, куда деваться. Мух покрупнее можно «запрячь»: берешь соломинку, одним концом втыкаешь в зад одной мухе, другим концом — другой. Мухи тянут каждая в свою сторону, а сдвинуться с места не могут…
Солнце жарит все сильнее и сильнее. Столбы пыли такие густые, что, если сунуть руку, она вспыхивает золотом. За мутными стеклами порхают птицы, щебечут, рассказывают о вольном ветерке, полях, лесах и реках, но ребе не разрешает даже окно открыть. Сквозняка боится. День тянется, как смола, очень хочется на улицу, и вот начинается:
— Ребе, мне выйти надо… Ой-ой, ребе…
— И мне! Скорее!
Малышня слышит и подхватывает:
— Ребецн[16], и мне тоже…