На чужой земле — страница 14 из 27

— И мне! Правда…

В хедере переполох. Ребе знает, что мы лжем, но что поделаешь? Не отпустить-то тоже нельзя. И он начинает выяснять:

— Сколько раз ты уже сегодня ходил?

— Один.

— Вранье, два!

— А я ни разу еще…

— Ребе, неправда, ходил он! А вот я нет…

— Ребе, честное слово!

— Брехун.

— Сам брехун!

— Губошлеп…

— Горбатый…

— Ребе, а он сказал на вас «хромой пес»…

— Ребе, вранье! Это он вас называл «Майер-коза»…

Наконец, после долгих выяснений, препирательств, доносов и тычков мы кидаемся вниз по крутой лестнице, но учительница смотрит в окно, следит, вдруг обманем. Поэтому мы прячемся за мусорным баком в дальнем углу, чтобы спокойно глотнуть свежего воздуха.

Во дворе жизнь бьет ключом. Парни в фуражках с лакированными козырьками, «студентишки», как называет их наш ребе, играют в чижа. Другие обвязали ком тряпья проволокой — сделали мяч и гоняют его по двору. Здесь же, под открытым небом, работает позументщик, свивает шерстяные и шелковые шнуры, бегает, босой, туда-сюда. Охота подойти поближе, посмотреть, но учительница все следит через окно, и нам нельзя высовываться из-за бака.

— Да подвинься ты! — говорит один другому, измеряя руками место. — Расселся. Не один тут…

Вдруг во дворе появляется кацап с кадкой «морожи» на голове, точь-в-точь Мелхиседек, выходящий навстречу праотцу Аврааму, с картинки из тайч-хумеша[17]. Мы сразу забываем, что надо прятаться, и летим к нему наперегонки:

— На три копейки! На копейку!

Но ребецн уже тут как тут. Размахивает плеткой:

— А ну, живо наверх, мерзавцы! Сейчас всех к скамейке привяжу!

Она всегда из себя выходит, когда мы покупаем «морожу».

— Эта дрянь, — говорит, — из яиц с кровью делается[18].

Но мы знаем, что вообще-то причина не в этом. Она сама готовит лимонад. Бросает в ковшик воды кусок льда, гнилой лимон, добавляет соду. Размешивает половником и кричит:

— Быстро по копейке, пока пузырьки не вышли!

Лимонад теплый и отдает спитым чаем, но деваться некуда, приходится покупать, и чем скорей, тем лучше: когда пузырьки выйдут, это уже просто отрава… И ребе за это делает вид, что не замечает наших шалостей. Прикрывает глаза и только чуть слышно бормочет, будто в полудреме:

— «Усейс» — «и пятно», «весапахас» — «и лишай», «везов» — «и истекающий гноем»…

Мы повторяем за ним, а сами играем под столом в билетики:

— «Усейс» — «и пятно», один грош ставлю…

— «Везов» — «и истекающий гноем», еще один сверху…

2

Суббота, после трапезы.

На столе вокруг закапанных воском подсвечников валяются объедки: кусочки халы, рыбьи кости, огрызки яблок, семечки из изюмного вина — мусор, который в субботу нельзя убирать. Керосиновая лампа погасла и отбрасывает жутковатую, неживую тень.

Ребе, в сером саржевом кафтане, без привычной плетки в руке, сидит в кресле. Перед ним том Талмуда. Уныло тянет слова, будто произносит речь на похоронах праведника. Таким голосом только «Майвер-Ябек»[19] читать:

— «Медин босо» — «откуда пришел ты», «митипо срухо» — «из зловонной капли», «улеон ато ойлейх» — «и куда ты идешь», «лимкойм» — «в место», «офор римо» — «где прах и могильные черви», «весойлейо» — «и черви»…[20]

Слово «черви» он оба раза выговаривает очень тщательно, с каким-то особым наслаждением, оно впивается в нас, и нам, мальчишкам, кажется, что эти самые черви уже нас грызут. Мы тесней прижимаемся друг к другу, из-под бархатных ермолок пот струйками стекает по пейсам за воротники свежих субботних рубашек, и мы повторяем за учителем странные, непонятные слова. Особенно непонятно, что это за зловонная капля, из которой мы вышли.

— Что ж это значит?

А через окна врывается солнце. Как бы ребе от него ни закрывался, сколько бы ребецн ни завешивала окна сорочками и подштанниками, чтобы защититься от «пекла», солнце все равно проникает внутрь, играет на всем, что попадается у него на пути: на подсвечниках, на пуговицах наших кафтанов, на стеклах очков реб Майера и даже на его усах и бороде. В комнате жужжат мириады мух, и заблудившаяся бабочка упрямо крутится вокруг керосиновой лампы, роняя с крыльев пыльцу:

— Шух-шух-шух…

Бабочка рассказывает нам обо всем, что повидала на воле: о Пражском «лесе»[21], где сейчас носятся мальчишки, гоняют птиц и жуют душистую сосновую смолу; рассказывает о широкой, неторопливой Висле, о нагретых солнцем островах и пляжах, где можно поваляться на раскаленном песке и окунуться в прохладную воду; рассказывает о крепости, окруженной зелеными холмами, на которых разлеглись тысячи отдыхающих, детей и взрослых. Они щелкают орехи и лакомятся мороженым, вдалеке гарцуют на горячих конях лихие черкесы, на полном скаку спрыгивают и снова запрыгивают в седло, а трубачи весело — тра-та-та, тра-та-та!

Медленно переворачиваются страницы. Одна, вторая, третья. Вот, кажется, и конец главы. Слава Богу! Но не тут-то было! Еще Бартанура[22] — комментарий, напечатанный мелкими буковками. На каждое слово главы сотня слов комментария. Господи, как же мы его ненавидим, этого Бартануру! В тысячу раз сильнее, чем нашего ребе. Мы видели его на картинке: злой, тощий, с носом до земли и кудрявой черной бородкой, тонкие пальцы сжаты в кулаки. Эх, схватить бы его за жидкую бороденку да выдрать ее по волоску!

Голос ребе хрипит в душной комнате:

— Если человек идет по дороге и говорит: «Как прекрасно это дерево!», то он повинен смерти. Так учит Бартанура.

— Повинен смерти, — повторяем мы хором.

Таращим глаза, чтобы не заснуть, и глотаем слюну, пытаясь утолить жажду.

Но вот ребецн поднимается с кровати и подает на стол фрукты и грушевый компот.

Грушевый — одно название, она варит его из мелких райских яблочек. Он сладковатый, густой, теплый, слегка пахнет плесенью и нюхательным табаком. А фрукты — и вовсе замечательное угощение. От слив, которые едят ребе с женой, остаются косточки, и ребе дает каждому из нас по две штуки.

— Раскуси, — говорит, — там ядрышко…

Мы не хотим, больно надо, и ребе злится:

— Грызи давай, дурень… У мальчика хорошие зубы должны быть.

Что ж, приходится раскусывать. Всяко лучше, чем Бартанура…

— Крепкие зубки, прям железные, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — неожиданно говорит ребецн. — Дай вам всем Бог здоровья, дети мои…


1924

Мамы

1

Со столика в комнате мадемуазель Гальберштадт убрали Толстого, бронзового Будду, мраморного слоника с отбитым хоботом и вместо них поставили поднос с чаем и сладостями. Гостьи, пять девушек, наперегонки бросились к столику, чтобы вперед других занять место, и наперебой стали звать, визгливо хихикая:

— Миллер, садитесь со мной…

Но Миллер, единственный мужчина в комнате, стоя у двери, устало развел руками: дескать, он не прочь остаться, но ничего не поделаешь, пора идти. Он помнил, что дома уже приготовлен ужин. И, стоит его дочурке засмеяться, как мать тут же прижимает палец к губам: она ждет его и ловит каждый шорох:

— Тише, тише, моя хорошая, вон, кажется, папа идет по лестнице…

Миллер изящно поклонился и вдруг надул щеки, изобразив почтенного отца семейства:

— Простите, дамы… Супружеская жизнь…

Девушки прыснули, хотя им было жаль, что он уходит.

— Ах, Миллер, ну почему вы женаты?..

Но тут одна из них, с коротенькой стрижкой, в пышной юбке, милая и очень женственная, взяла его за руку и нежным, веселым взглядом посмотрела ему прямо в лицо:

— Миллер, а ради меня стоит жене изменить?

Миллер оглядел ее, будто оценивая:

— Хорошо, ловлю на слове.

А девушка и не собиралась отказываться от своих слов. Она тут же уселась к Миллеру на колени.

— Милый мой, единственный… — шептала она, прижимаясь к нему всем телом, и гладила его по волосам.

Остальные девушки перемигивались, подталкивали друг дружку локтями и смеялись громко, чуть ли не до истерики: вот как бывает, когда играешь роль, и вдруг все оказывается всерьез, по-настоящему. Девушка с короткой стрижкой тоже смеялась, заглядывала Миллеру в холодные зеленоватые глаза и шутливо спрашивала:

— Хорошо, правда, Миллер?

А Миллер чувствовал, как она прижимается к нему все крепче, будто хочет с ним слиться, утонуть в нем вместе со своей пышной юбкой и туфельками, и он целовал ее в нежную белую шею, гладил ее колени, и его пальцы сладострастно дрожали, все ближе подбираясь к резной собачке из слоновой кости, что расположилась на страже между тонкой блузкой с глубоким декольте и высокой, колышущейся грудью…

Когда он вышел на улицу, прохожих уже не было. Только извозчик дремал на облучке дрожек, да на пороге магазина сидел, скорчившись, ночной сторож. Миллер чувствовал себя веселым, озорным мальчишкой. Вдруг захотелось подойти и щелкнуть прикорнувшего извозчика по носу, но он бодро прошагал мимо, поигрывая мускулами и даже слегка пританцовывая.

Однако едва он вошел к себе во двор, настроение стало портиться с каждым шагом. Поднимаясь по темной лестнице, он наткнулся коленом на столбик перил, именно тем самым местом, удариться которым больнее всего. Пока дошел до квартиры, веселость испарилась окончательно. Он знал, что служанка откроет сразу же, как только он позвонит, но все-таки несколько минут неподвижно проторчал под дверью, будто пришел не домой, а к чужим людям просить ночлега.

На цыпочках, ведя рукой по стене в темной прихожей, попытался проскользнуть к себе в кабинет, уже взялся за дверную ручку, но вдруг из спальни послышался шорох, и холодный, насмешливый голос спросил:

— Явился?