На чужой земле — страница 26 из 27

Генерал был так доволен Люком, что быстро повысил его в звании.

— Молодец! — похвалил он собаку, как в былые времена на маневрах. — Пойдешь в унтер-офицеры. Старайся!

Но вскоре Люку наскучила муштра. Ему надоело ходить с хозяином в ногу, он все чаще отбегал в сторону от генеральских сапог.

— В бараний рог скручу! — сердился генерал. — За такую службу ты у меня в арестантской сгниешь!

Люк был невысокого мнения что о дисциплине, что об унтер-офицерском звании.

Зато в нем неожиданно проснулась страсть к птицам. Каждый раз на утренней прогулке он видел целые стаи голубей. Они кружили, будто в танце, вокруг заброшенной конюшни драгунского полка. Люк бросался за ними, лязгал зубами, пытаясь схватить голубя за хвост, и терял шпицрутен.

За это генерал ставил его под ружье: заставлял встать на задние лапы, а в передние совал вместо винтовки метлу и кричал:

— Не шевелись! Умри, а держи!

Но на другой день Люк забывал урок и опять начинал гоняться за голубями. Из года в год его брали на охоту, и желание преследовать, выслеживать, ловить было у него так сильно, что он ни одной птицы не мог пропустить. Даже увидев какую-нибудь пташку из дома, вскакивал и бросался на окно. Точно так же он гонялся за кроликами и морскими свинками, за что попадал в карцер.

— Люк, в одиночку! — гремел генерал.

Брал пса за ухо и сажал в ящик из-под угля, стоявший снаружи у двери.

В ящике было очень тесно, темно и пыльно. Свернувшись клубком, Люк грыз доски и плакал.

Часто хозяин наказывал его тем, что не давал есть. Капитанша убирала под замок плошку с кашей, убирала даже ковшик с грязной водой и твердила:

— Служба — не дружба!

Но хуже всего было просто день-деньской сидеть в четырех стенах.

Бесконечной чередой тянулись пустые долгие дни. С голодного севера шли отряды, парни в лаптях и ватных штанах, через плечо — винтовки, на лохматых овчинных папахах — поблекшие красные ленты.

Шли и шли, поднимая в горячем южном воздухе тучи черной пыли. И поедали все, что попадалось на пути. Дочиста обрывали черешню со сгорбленных деревьев, срезали желтые дыни и пузатые арбузы на бахчах, срывали недозрелые подсолнухи с еще белыми, мягкими семечками.

В русских кафтанах и немецких ботинках с обмотками, в английских гимнастерках и лимонно-желтых дождевиках с капюшонами и деревянными пуговицами; в венгерских гранатовых куртках с меховым воротником и светлых царских мундирах, подпоясанных веревкой; на бельгийских тяжеловозах и низкорослых сибирских лошадках; на длиннохвостых деревенских клячах и даже на ослике, который возил у австрийцев барабан, а теперь вез на спине чернокожего клоуна в запыленном фраке и грязной крахмальной манишке, и длинные ноги негра, обутые в лаковые туфли, волочились по земле, — они заполонили все проселки и шляхи, улицы и площади и несли растянутое на четырех штыках красное полотнище с золотыми буквами: «Мир хижинам, война дворцам».

В одноэтажном доме, где всегда пахло зеленым мылом, плесенью и капустой, дверь открывалась редко, из него теперь почти не выходили на улицу.

Генеральша целыми днями раскладывала за столом пасьянс; генерал сидел рядом, вышивал монограммы на батистовых носовых платках и муштровал Люка:

— Напра-во! Нале-во! Кру-гом марш!

А Люка подташнивало от голода и тоски.

Он тосковал по улице.

Иногда все-таки приходилось выходить за порог, чтобы сходить на базар.

Сидели дома, пока не кончались продукты. Пирожки, которые пекла капитанша, становились все мельче, расписанные цветами блюда — все больше. И вот, когда в доме совсем не оставалось съестного, капитанша вставала у двери, упирала руки в бока, вытирала уголком передника красный нос и говорила солдатским голосом:

— Ваше превосходительство! А дальше, а?

Тогда генерал подходил к своему сундучку орехового дерева. В ореховом сундучке лежали эполеты, несколько золотых монет, маленький острый кинжал, старые документы на толстой, плотной бумаге, а еще несколько выстеленных атласом шкатулок с бриллиантами. И всякий раз, когда капитанша вставала у дверей и сморкалась в передник, генерал вынимал одну из этих шкатулок, давал Люку в зубы шпицрутен и отправлялся на базар.

Он долго там стоял. Крестьяне и крестьянки подходили, шарили в шкатулке заскорузлыми пальцами, спрашивали без всякого интереса:

— Що це таке?

Толстые торговки, бабы с самокрутками в зубах, бросали на украшения жадные взгляды и тихо гнусавили, будто при старом режиме:

— Ну не торгуйтесь, ваше благородие. Не пристало оно вам, барин…

Генерал не отвечал. Часами стоял со шкатулкой в руке, неподвижно, как солдат на посту, да иногда командовал собаке:

— Люк, смирно!

Но Люк не мог усидеть на месте.

На базаре было оживленно и шумно. Инвалиды хромали на костылях и играли на гармошках; слепые парни в шинелях играли на скрипках; солдаты насвистывали, плясали, продавали и покупали; бабы сидели возле жестяных буржуек, готовили, разливали варево по мискам и котелкам, брали деньги и покрикивали:

— Быстрей ешьте, миски надо!

А посредине стояло передвижное кино, двухколесный фургон с пропыленным занавесом. Там, за этим занавесом, дрались английские матросы, танцевали негры и обнаженные девушки выкидывали всякие штуки. И кто-нибудь то и дело подходил и совал под грязный занавес голову, поворачиваясь ко всему рынку задом.

Лиц не видать, одни зады: ветхие ватные штаны и красные юбки, необъятные украинские шаровары и подшитые кожей рейтузы. Вот стоит парочка: у него — черная как уголь борода и кнут в руке, у нее — тонкие, длинные черные косы и монисто на шее. Мужики и бабы думают, что это цыгане, и просят раскинуть карты.

Цыганка с черными косами гортанно зазывает:

— По пять р-р-рублей, товарищи!

Но как только ее чернобородый муженек снова тянется, чтобы ущипнуть за зад какую-нибудь девку, цыганка переходит на одесский говорок:

— Гришка, момзер несчастный! Шоб тебе руки отсохли! Гришка!

Повсюду мельтешат бродячие собаки, грязные, лохматые собаки. Им вольно живется в базарной толчее. Везде суют нос, что хотят, лизнут, что хотят, понюхают, задирают ногу у фонарного столба или у корыта с зерном, получая по голове набитой кишкой, а то и гирей. Люк тоже не сидит на месте. Он забыл и о службе, и о своем высоком звании. У одной собаки понюхает лохматый зад, другой лизнет рваное ухо.

Он больше не был аристократом. Теперь Люк ел все: заплесневелый хлеб, картофельные очистки, мог часами сидеть, затаив дыхание, чтобы подкараулить и мигом схватить зазевавшуюся мышь. Люка манил даже мусорный бак за окном, хотя теперь в него мало что выкидывали. Возле бака собирались собаки и кошки, копались в отбросах, и Люку ужасно хотелось выскочить во двор, всех разогнать и зарыться мордой в свежие, исходящие паром объедки.

Генерал давал ему пинка, ставил под ружье, запирал на целый день в карцер, но Люк продолжал свое. Он даже приучился грызть уголь и известь.

4

Люк совсем перестал слушаться команд. Его тянуло на суку.

Генерал стал еще чаще его запирать.

Сколько Люк у него жил, генерал ни разу не позволил ему сойтись с незнакомой собакой. Люк был единственным во всем городе чистокровным волкодавом. Сука такой же породы была только одна, в Крыму, у старого адмирала. И каждый год, когда приходило время, генерал выбирал самого сильного унтер-офицера, посылал его с Люком за сотни верст в Крым и строго-настрого приказывал:

— Смотри, чтоб он у тебя по дороге не вырвался и на какую-нибудь суку не вскочил!

А потом повышал унтер-офицера в звании.

Теперь поехать в Крым было нельзя. Даже на улице лишний раз появляться не стоило — и Люк весь извелся. Сидя дома, он ни на миг не отходил от окна.

Напротив окна во дворе стоял сарайчик, крошечный, низкий сарайчик, в котором жил точильщик. Его целый день не было дома. Он ходил по улицам с точилом и оселком. А на пороге, у запертой двери его сарая, сидела сука со свалявшейся шерстью, и Люк ни на секунду не отходил от окна.

Она была уже совсем немолодая, эта сука. Серая, грязная, она была такая косматая, что походила на разорванный тюк ваты. Когда она шла, все ее колтуны качались и плясали. Возле хвоста они так свалялись, стали от грязи такими твердыми, что при каждом движении постукивали, как деревяшки. Когда Люк увидел ее впервые, он бросился на нее, оскалив зубы, и здорово потрепал за эти колтуны. Но теперь он в нее влюбился и все время скребся в дверь.

— Р-р-р! — звал он ее через окно. — Р-р-р!

Генерал строго следил за Люком и совсем не выпускал его на свежий воздух.

Для собак настало опасное время.

По рынкам и улицам бегали стаи бездомных, ничейных, брошенных псов, и не было над ними ни хозяина, который накормит, ни живодера, который поймает и посадит в клетку.

Грязные, голодные, промокшие под дождями, они рыскали по помойкам, до дна разрывали скудные мусорные баки, но редко находили пищу. Облезлые, измученные голодом и блохами, покрытые ранами и язвами, они бродили повсюду, терлись у стен, сидели возле чужих дверей, ошивались около магазинов и складов, ловили кошек и мышей. Могли наброситься на хозяйку, что несет с рынка корзину с едой, напасть на ребенка, что держит в руке тощий кусочек хлеба. А уж если нападут, ни за что не отгонишь: они теперь не боялись ни камня, ни палки.

И чем больше их гнали и преследовали, тем больше их становилось, тем быстрее плодилось и множилось их шелудивое племя.

Бездомные кобели бегали за бездомными суками, собаки обнюхивали и вылизывали друг друга, задирали ногу возле стен и фонарей, дрались и кусались, вгрызались друг другу в облезлые загривки и спаривались.

За ними гонялись беспризорные мальчишки, такие же грязные, голодные и паршивые, били собак палками, бросали камни, и генерал не выпускал Люка на улицу ни на минуту.

Он пытался объяснить по-хорошему:

— Люк, нельзя, не могу я тебя выпустить!

Генеральша гладила его и вздыхала: