— Хорошо, молодцы, но меня на крышу пустите. Хотя бы на крышу…
— Нет, папаша, — не соглашаются солдаты, — ты не поедешь. На кой ты нам нужен?..
Мужик равнодушно перетаскивает мешки с места на место.
Поезд готов отправиться в путь. Паровоз смазан и вычищен. Двери вагонов надписаны мелом. Солдаты уже боятся отойти и справляют нужду прямо у колес. Осталось лишь одно.
Из того самого вагона, куда рыжий мужик хотел пристроить дочь, надо вынести тифозного. Уже сутки, как он стонет на соломенной подстилке. Он не ест, и куски хлеба горкой лежат возле него, как сено возле больной лошади… И вот двое санитаров в белых передниках вытаскивают носилки, накрытые шинелью.
— С дороги! — зло кричат они на солдат. — Разойдись!
Вступают в дерьмо и ругаются:
— Ишь, нагадили, черти…
Солдаты не спешат их пропустить.
Из-под шинели торчат новые сапоги, и солдаты, тряся чубами, со злостью думают, что эти сапоги скоро достанутся «белым передникам». Вот и не хотят дать санитарам дорогу. Из открытого окошка в вагоне появляется лошадиная голова. Конь прядает чуткими ушами, раздувает ноздри, выгибает крутую шею. Он почуял войну, раны и кровь, и тоскливое, протяжное ржание разнеслось по округе.
Солдаты забираются в поезд, подмигивают дочери рыжего мужика, дескать, коменданту на глаза не попадись, и тихо зовут:
— Давай, залезай… Есть место… Того, тифозного…
Понемногу теплеет. Повсюду разливается легкий солнечный свет, но вдруг скрывается в густом паровозном дыму. Рыжий мужик быстро поднимает туго набитые мешки и закидывает в вагон. Потом подсаживает свою рослую дочь. Ее тут же подхватывают несколько пар красных, жадных солдатских рук, и гулкий смех вместе с хриплым скрипом задвинутой двери, дрожа, затихают в воздухе.
Паровоз надсадно свистит.
— Готов? — слышится прокуренный голос машиниста.
— Готов, готов, — отвечает женский голос, переделанный на бас.
И дым вперемешку с искрами и ржавчиной окутывает все вокруг.
Перед закрытым вагоном, выпятив богатырскую грудь, стоит рыжий мужик. Стоит, широко расставив ноги, будто вросшие в землю, и кричит мощным, низким голосом:
— Матрена, пустые мешки назад привезешь! Они тоже денег стоят! Матрена!..
1922
Евреи
Это случилось жарким летним утром, когда в Саксонском саду собираются старые процентщики, чахоточные и те, кому нечего есть. Я, как всегда, сидел напротив часов. Интересно проверить: когда сосчитаю до шестидесяти, пройдет ровно минута или нет?
Прекрасный способ забыть про голод.
Мимо моей скамейки шествует господин с густой шевелюрой, в очках и пелерине. Он ведет на цепи собачонку с такой же курчавой шерстью, как его волосы, и вышагивает она так же неторопливо, как он сам. Даже нос у нее точь-в-точь как у хозяина: широкий, приплюснутый. Не хватает только очков в золотой оправе.
Я почувствовал, что господин в пелерине разглядывает меня. Едва я тоже посмотрел на него, как он быстро отвернулся и потянул за цепочку собаку:
— К ноге, Бек…
Но вдруг остановился, секунду подумал и подошел к скамейке.
— Простите, можно присесть?
— Присесть? Да пожалуйста, места сколько угодно.
Мы опять посмотрели друг на друга. Ясное дело, сейчас у нас завяжется разговор, вопрос только, кто первый начнет. Господин в пелерине покашливает в кулак, будто стеснительный, неопытный парень, который решил познакомиться с девушкой в саду. Теперь мой ход. Я должен что-нибудь сказать, например:
— Жарко сегодня…
Или:
— Миленькая собачка у вас…
Но я молчу. Наверно, это голод виноват, что я не в настроении вести беседы и мучаю человека. Наконец мой сосед не выдерживает:
— Интересная у вас страна. В такое время молодые люди сидят в саду. У нас вы такого не увидите. Никогда!..
Вот он и поймал меня на крючок. Теперь я просто обязан спросить:
— А можно узнать, у вас — это где?
— Конечно, молодой человек. У нас — это в Англии…
Я приподнимаю бровь. Странно! Говорят, все англичане — светловолосые и молчаливые. А мой сосед — черный, кудрявый и очень разговорчивый. Да еще и нос у него как будто специально чтобы очки носить.
Но меня больше интересует другое:
— Гм… Ну, а безработных… В смысле людей, у которых нет… Ну, например, у которых нет…
— Нет хлеба, хотите сказать?
— Вот-вот. Что, таких в Англии уже не осталось?
— Да нет, что вы, конечно, есть такие! Но, во всяком случае, они не сидят в саду.
— А где же?
— Где? Есть в Англии такие дома, построенные добрыми, праведными людьми, где можно и пищу получить, и ночлег. Еще и хорошую книжку почитать дадут…
Я огляделся по сторонам. Прямо тоска взяла, почему я не в Англии, где есть такие добрые, праведные люди. А мой сосед все говорил и говорил о доброте своих соотечественников.
— Мы хотим помочь всем, — закончил он. — И неграм, и цыганам, и китайцам, и индейцам. И язычникам, и евреям.
— Да неужели?..
— Вы сами можете убедиться, молодой человек. Пойдемте со мной…
Мы снова посмотрели друг на друга. А потом я посмотрел на себя. Ничего у меня нет: ни денег, ни любимой девушки. Что ж… Я весело поднялся со скамейки:
— Пойдемте…
Он взял меня под руку и представился:
— Бенджамин Клепфиш.
Пока мы шли, мне не давала покоя одна мысль: странно! В английских романах, которые я читал в переводе, такой фамилии мне не попадалось…
Англичане оказались совсем не страшными. Они не представляли собой опасности даже для богачей или девушек. Да, несколько девушек там тоже было. В основном рыжие и некрасивые, просто ужасно некрасивые. Понять их было очень трудно, казалось, они нарочно коверкают слова, как маленькие дети, когда делают вид, что говорят на иностранном языке. Со мной девушки разговаривали по-немецки, но не на чистом немецком, а с еврейскими словечками, как говорят галицийские евреи. И фамилии у них были самые что ни на есть английские: мисс Кац, мисс Гольд, мисс Абарбанель, мисс Шапиро. Но самое сильное впечатление произвели двое мужчин, с которыми меня там познакомили. Один был высокий, тощий, с белесыми бровями, багровой шеей и устрашающе огромным, острым кадыком. Он был одет в длинный сюртук, застегнутый до самого горла, и говорил тоненьким, писклявым голоском.
— Пастор Вильям-Айзек Фишельзон, — назвался он двойным именем.
Второй — горбун с густой, аккуратно расчесанной бородой и высоким, как у раввина, лбом. На лысине тонкая полоска по кругу, будто след от ермолки. Когда меня к нему подвели, он сначала тщательно вытер лысину красным платком и лишь затем подал мягкую, слабую руку.
— Мистер Ганз, — представила его рыжая девушка.
Я пробурчал свое имя и спросил:
— Вы тоже англичанин?
— О да! — ответил он с достоинством. — Моим крестным отцом был сам лорд Кертон…
Я закашлялся. Я всегда так делаю, когда хочу удержаться от неприличного смеха. Еще одна девушка, тоже рыжая, поспешно увела меня в другое помещение.
— Вас хабен зи гернер[7], — спросила она, — творог со сметаной вместе или отдельно?
Я сидел и ел. Из зала, откуда меня только что увели, доносились звуки фисгармонии, такие святые и холодные, что можно было забыть о летней жаре. Я понимал, что ем некрасиво. Так давно голодал, что зубы разучились жевать. Я будто видел со стороны, что жадно хватаю пищу, как голодный старый пес, и комки творога перекатываются у меня за щекой. Надо мной висел обнаженный Иисус и умоляющим взглядом смотрел мне прямо в глаза. Он словно просил: «Не хватай так быстро, сын мой, а то еще подавишься…»
Я стал приходить к «англичанам» каждое утро.
Ел творог со сметаной вместе, творог со сметаной по отдельности и слушал, как рыжие девушки поют хором. Их пение сильно напоминало кошачий концерт в дождливую мартовскую ночь. Потом шел в маленькую кирху. В ней по полу были разбросаны подушечки, очень много шелковых подушечек, а на почетном месте стояла деревянная статуя Иисуса с покрашенной русой бородкой и красными ранами на груди, руках и ногах. В кирхе собирались пастор Фишельзон, мистер Ганз и с десяток евреев, которые уже не одну неделю приходили сюда изучать Священное Писание и готовились примкнуть к англосаксонской церкви или, как выражался пастор Фишельзон, «готовились заново родиться».
Среди этих «новорожденных» кого только не было. Был тут купец из России, все время чем-то озабоченный еврей с женой и двумя дочерьми. Его выселили из города, где он вел торговлю, и он бросил все дела, взял жену и детей и приехал в Варшаву. Русская церковь ему не нравилась: некогда ему каждый день молиться и к попам на исповедь ходить. Вот он и приехал, чтобы здесь быстренько креститься и вернуться домой. Был гимназист, который собирался поступать в университет и уже носил синий мундир с блестящими позолоченными пуговицами. Был молодой варшавянин со значком инженера на лацкане, он хотел устроиться на железную дорогу. Была молодая вдова, она собиралась замуж за выкреста. Был местечковый еврей-калека. Он приехал в Варшаву побираться, но мистер Клепфиш привел его сюда. Нищий каждый день терпеливо просиживал до конца, чтобы перехватить пару злотых и — до свиданья, Англия.
Пастор Фишельзон сидел во главе стола над раскрытой книгой и громко, нараспев читал слово за словом. Сначала он читал каждый стих на английском, а потом переводил на ломаный немецкий:
— И господь Иисус пришел в Вифлеем… И Мария была изгнана…
Прихожане сидели, опустив голову и стыдясь посмотреть друг другу в глаза. Фишельзон постоянно спрашивал:
— Ферштанден, нихт вар?[8]
Все кивали, хотя понимали немного. К счастью, рядом находился мистер Ганз. Он знал, что купец из России, его жена и дочки говорят по-русски, молодой инженер — по-польски, а местечковый калека — только по-еврейски. Мистер Ганз неслышно ходил кругами, покусывая кончик бороды, и тихонько подсказывал, как меламед