На чужой земле — страница 9 из 27

[9] своим ученикам, когда их экзаменуют:

— От Матфея, глава третья… Исаия, глава тридцать семь…

Купец из России дремал, посапывая носом. Скука была невыносимая. Мне очень хотелось переловить мух, которые кружились возле израненных рук Иисуса. Они думали, на них настоящая кровь. Еще меня смущал Бек. Пес прокрался в кирху, уселся прямо напротив Фишельзона и так внимательно слушал, что, казалось, сейчас он откроет пасть и задаст пастору такой сложный вопрос, что тот в жизни не ответит.

Когда занятие кончилось, все облегченно вздохнули. Жена купца, потирая затекшую ногу, сразу начала пилить мужа:

— Саша, ну разве не лучше было дома к попу пойти? Тут же помереть можно…

Купец протер заспанные глаза:

— Черт его знает… Знать бы заранее, что лучше, что хуже…

* * *

Мои щеки округлились, на них заиграл здоровый румянец. Кроме творога со сметаной, рыжеволосые праведницы давали мне вдоволь молока и шоколада. Теперь я сидел в Саксонском саду не перед часами, среди процентщиков, больных и голодающих, но где-нибудь на яблоневой аллее, поближе к боннам и служанкам. Я угощал их шоколадом, а потом уединялся с одной из них в тихом уголке среди деревьев, и ничего, что ребенок голосил, сидя в коляске:

— Няня!.. Ня-ня!..

О кирхе я особо не думал. Я туда только поесть приходил.

Но однажды, явившись туда в воскресенье, я застыл у порога и вытаращил глаза.

Здесь только что сделали уборку, все просто сверкало. Играла фисгармония. Пастор Фишельзон пришел в каком-то странном пиджаке, очень длинном, блестящем и без пуговиц. Рыжие девушки — в глухих черных платьях, как монашки, прихожане — в праздничной одежде.

Мистер Ганз залез на табурет и, поднявшись на мыски, менял на голове Иисуса терновый венец.

Вот так-так. Значит, «англичане» затеяли это по-настоящему. Я замешкался. Войти или лучше не надо? Рыжая девица поймала меня за руку:

— Что же вы не приоделись? Входите!..

Поначалу все шло гладко. Пастор Фишельзон спрашивал у каждого имя, возраст, место жительства, причину, почему решил креститься. Все давали один и тот же заученный ответ:

— Убеждения, господин пастор…

Даже вечно хмурый купец из России радостно улыбался, с торжеством посматривая на жену и дочек. Его взгляд говорил: «А все-таки мужчина всегда знает, что делает…»

Мистер Клепфиш протер золотые очки, пристроил на конторке книгу в черном переплете, поправил свечи. Рыжие девицы держались за руки и жались друг к дружке, пытаясь состроить благочестивые мины. Мистер Ганз неслышно ходил кругами, покусывая кончик густой расчесанной бороды, как меламед, и оправлял сюртук, не пригнанный по его горбатой фигуре. Он был очень похож на синагогального служку, который собирается обручить богатых жениха и невесту, а потом сесть за стол и как следует отпраздновать.

Пастор Фишельзон выпрямился во весь рост, открыл старинную книгу в деревянном переплете и начал читать. У меня перед глазами поплыли зыбкие образы: бородатые мужчины с огненными нимбами вокруг непокрытых голов размахивали ивовыми ветвями; уродливые босые женщины в длинных одеяниях, протягивая длинные руки, вытаскивали мертвецов из могил; жирные, мясистые ангелочки в передничках прыгали, гонялись за ягнятами с венками на крутых рогах. Полуголые люди с толстыми ногами и кудрявыми овечьими головами бросали камни, сыпали проклятьями, пытались вцепиться друг другу в горло и задушить…

Прихожане внимательно слушали. Даже русский купец явно был доволен, хотя и не понимал ни слова.

— Купель готова, — тихо сказал мистер Ганз.

Вдруг пастор Фишельзон замолчал, потом откашлялся и обратился к молодому инженеру:

— Вас верден зи заген, майн герр[10], если вас спросят, почему господь Иисус ел жертвенный хлеб?

Инженер покраснел и промямлил:

— Гм… Да… Да…

Пастор Фишельзон тоже покраснел и, назидательно подняв вверх указательный палец, твердо сказал:

— Стыдно, молодой человек! Если хочешь стать хорошим христианином, сначала надо стать хорошим евреем. — Потом повернулся к русскому купцу и его семейству: — А вы что скажете, господа, если вас спросят, почему Иисус срывал колосья в субботу?

Вмиг помрачневший купец вытаращил глаза. Жена и дочки смотрели с нескрываемым ужасом.

Пастор Фишельзон покраснел еще больше. Ему очень нравилось выражение насчет христианина и еврея. Когда-то он услышал эти слова от старого английского пастора и увидел в них непреложную истину. Он подступил к калеке:

— В какой главе Евангелия от Матфея об этом сказано?

В кирхе повисла напряженная тишина. Стало так тихо, что было слышно, как у мистера Ганза бурчит в животе. Уж он-то, мистер Ганз, точно знал, что от калеки толку не добьешься. Единственной надеждой остался я. Мистер Ганз потянул меня за рукав и зашептал:

— Скажите вы… Скажите… Глава семнадцать[11]… Семнадцать…

Я знал это и без него. Прекрасно помнил, что там дан готовый ответ: ведь и царь Давид «вошел в дом Божий и ел хлебы предложения»… Кадык пастора Фишельзона судорожно бегал вверх-вниз; нос мистера Клепфиша вытянулся еще больше, чем обычно; перепуганные евреи смотрели на меня умоляющими глазами, как невежды на ученого талмудиста-проповедника, а мистер Ганз все теребил мой рукав:

— Скажи ты уже, болван, чего молчишь…

И тут я не выдержал. Что-то закрутилось в горле, и смех, громкий, здоровый, свободный, вырвался из меня и загремел в притихшей кирхе:

— Ха-ха-ха-ха-ха!..

* * *

Русский купец, его жена и дочки орали друг на друга, размахивая руками. Калека что-то бормотал, рыжая девица билась в истерике, а мистер Ганз и мистер Клепфиш, сопя, хватали меня за руки и визжали:

— Жрать ходил, ворюга! Такого в еврейский дом на порог нельзя пускать!..

И надо всеми возвышался Иисус в терновом венце, съехавшем набок. Пучеглазый, с русой бородкой, которая в огне свечей казалась рыжей, он выглядел сейчас точь-в-точь как служка из местечковой синагоги…


1923

На свободе

Тяжелые железные ворота больницы святой Магдалены открылись и пропустили внутрь белый фургон с красным крестом. Из фургона появились двое мрачных санитаров в мокрых от дождя накрахмаленных халатах.

«Девушки» мигом оставили свои наблюдательные посты у чисто вымытых больничных окон, откуда они постоянно высматривают фельдшеров и приходящих врачей, и кинулись к двери.

Они прекрасно знают: если сейчас столкнутся со сторожем Павелеком, придется им отведать плетки. Это как пить дать. Перед визитом врача Павелек очень строг, лучше ему не попадаться. Но белая карета привезла новеньких, а может, и не новеньких, а старых знакомых, и пациентки, полуголые и растрепанные, быстро сунув ноги в шлепанцы, бросились вниз по лестнице.

Мрачные санитары в мокрых накрахмаленных халатах, увидев стайку «девушек», схватили кнуты и, щелкая ими, закричали, как на гусынь:

— А ну кыш!.. Кыш отсюда!..

«Девушки» испуганно попятились, прикрывая руками лица:

— Ребята, не надо, пожалуйста…

Санитары немного смягчились.

— Новеньких привезли, — усмехнулся один. — Совсем свежие, муха не сидела…

«Свежие» молчали.

Стояли, пряча лица в воротники коротких темных пальто. Напуганные, смущенные, они походили на юных монашек, которых привезли сюда замаливать какой-то маленький, очень маленький грех.

Мокрые деревья, кучи опавших листьев, стены с высокими, чистыми окнами и тяжелыми дверьми, испачканными около ручек до черноты, — все было незнакомым и страшным. Но больше всего их пугали летящие над двором аккорды невидимого пианино, далекие, одинокие и чужие, и новые пациентки дрожали в коротких пальтишках, как потерявшиеся, испуганные дети.

«Девушки» подошли ближе. От них пахло уксусом, марлей, постельным бельем и еще чем-то таким, чем всегда пахнет от арестантов, солдат и больничных пациентов. Они пытались догадаться, что за болезни у новеньких, и сыпали непонятными иностранными словами, которых нахватались у фельдшеров. Этот запах и незнакомые слова перепугали новеньких еще сильнее. Они отступили назад, пытаясь спрятаться друг за друга, и «девушки» зло, визгливо расхохотались.

— Ишь ты, недотроги какие… Маменькины дочки…

Одна, с рыжими нечесаными патлами и пустой глазницей, быстро приподняла подол, дернув щекой:

— Ну что, девочки, по укольчику сейчас?..

Другая, с черной деревяшкой вместо носа, целясь длинными растопыренными пальцами в глаза новеньким, прошипела, как кошка:

— Девочки, говоришь? Посмотрим, что за девочки…

Но вдруг послышался громкий хлопок в ладоши и испуганные крики:

— Павелек идет! Павелек!..

«Девушки» с визгом и смехом бросились прочь и исчезли за испачканными дочерна высокими дверьми.

Павелек, толстый коротышка с жирными, ярко-красными губами, в своем белом островерхом колпаке похожий на повара из хорошей столовой, неторопливо подошел и остановился, занеся над головой плетку. Не убежала только одна, Маня Шерман. Павелек знал, что ее должны сегодня выписать, ей остался только последний осмотр, и задумался: «Протянуть разок или не стоит?..»

Но, увидев санитаров и новых пациенток, быстро опустил плетку на лошадиный круп и прогнусавил себе под нос:

— Доброе утро, господа… Доброе утро…

Санитары сунули ему мокрые, красные ладони, заодно пощекотав Павелеку толстое брюхо.

Он по-хозяйски оглядел новеньких, ткнул пальцем в Маню Шерман и прогнусавил:

— Как раз место освободилось… Вот эту сегодня выписывают…

— Одну выписывают, двух привезли, — хмуро и лениво отозвался санитар, подвязывая тугим узлом мокрый лошадиный хвост.

Маня Шерман стоит в кабинете. Она в последний раз видит картинки с изрытыми оспой лицами и человеческими органами, с опаской поглядывает на металлический стул, острые, блестящие инструменты — знакомые, опасные предметы и слушает бас доктора: