— Ну да, напрасно! — усомнился Вася. — Еще два-три таких наскока — и зимы как не было!
— Тоже верно, — усмехнулся Мехти.
А вокруг и вправду бушевала весна: щедро омытые недавними дождями сосны весело задрали вверх свои темно-зеленые головы. Пробившись сквозь густые ветви, на ржавых, мохнатых стволах прыгали желтые пятнышки — солнечные зайчики. Снег совсем стаял, и на темной мокрой земле изумрудными островками зазеленела молоденькая трава. Тропу пересекал прозрачный и быстрый, неумолчно журчащий ручей. Лес был полон терпкими запахами — свежими и какими-то тревожными…
Мехти и Вася свернули в сторону и вышли на узкую просеку, образовавшуюся после того, как партизаны вырубили здесь для лагерных нужд деревья.
На просеке было людно. Больше ста партизан сидело, лежало или стояло, опершись на ружья, вокруг пня, на котором, съежившись, весь перекосившись, с развязанными руками ждал своей участи Димо Крайнев.
Рядом с ним на расстеленной шинели пристроился ординарец Ферреро с клеенчатой папкой и карандашом в руках.
Сам Ферреро стоял поодаль и разговаривал с Сергеем Николаевичем, накинувшим на плечи войлочную бурку.
Увидя Мехти и Васю, Ферреро жестами показал им, чтобы они сели поближе.
Партизаны расступились, пропуская их вперед. Несколько человек поднялись, чтобы уступить им место возле самого пня, на котором сидел Крайнев.
Заметив движение среди собравшихся, Крайнев поднял голову и исподлобья взглянул на Мехти. Вид у Крайнева был помятый, пришибленный, однако предатель попытался жалостливо улыбнуться Мехти.
Мехти отвернулся, а Вася, строго насупив брови, сжал пальцы и незаметно показал Крайневу кулак.
Вдруг Крайнев встрепенулся — Ферреро вышел на середину полукруга, образованного собравшимися партизанами, и без всякого предисловия сказал:
— Председателем трибунала был у нас Лоренцо. Его, как вы знаете, убили позавчера, во время вылазки в Саге. Пока нового председателя нет, я за него, как командир. Секретарь имеется, так что все в порядке. Может, у кого-нибудь есть другие предложения?
Но все были согласны с командиром.
Солнце поднялось высоко. Сергей Николаевич вышел из-под сосны, которая не давала уже тени, и, откинув полы бурки, сел на грубо сколоченный табурет, стоявший неподалеку от подсудимого. Он с наслаждением подставил лицо теплым солнечным лучам — оно было у него сейчас добрым, мягким, и Крайнев обрадовался, увидев его таким.
Ферреро спрятал в карман трубку и вытер губы и усы фуляровым носовым платком в крупную синюю клетку.
— Дело вам известно, — проговорил он без напряжения, но так громко, что голос его прокатился по всей просеке. — Начальником штаба бригады был у нас фашистский молодчик. А вот это — его прихвостень! Он сам признался, что продался врагу, доставлял тайные сведения вражеским связным в села. Начштаба исчез. Связного захватить тоже не удалось — в Саге стоит немецкий батальон. В руках у нас пока одна эта гадина. Решайте сами, товарищи, что с ним делать.
Ферреро снова вытер платком усы. Разговаривать долго он не любил.
— Я скажу! — раздельно выговорил Дюэз. Прозрачными, словно восковыми, пальцами он поправил на голове берет. — Я скажу… Его надо уничтожить: все равно как — расстрелять или повесить. Таким, как он, мы объявили вендетту. Вендетта не знает пощады, а у нас большая вендетта!
Многие не знали, что такое вендетта, и соседи объяснили им, что это кровная родовая месть; но, говоря о большой вендетте, Дюэз имеет в виду возмездие народа своим врагам. Секретарь быстро строчил карандашом в клеенчатой тетради.
Крайнев сидел с тем же покорным видом. Сергей Николаевич смотрел на солнце. Мехти чертил по земле тупым носком ботинка замысловатые фигуры.
— Кончил, товарищ? Тогда я скажу, — произнес пожилой, бородатый крестьянин-словен. Он передал ружье соседу, вышел на середину полукруга. — Расстрелять недолго. Нажал курок, и нет человека. А надо сперва все-таки разобраться, что это за человек. Я — крестьянский сын; может, я чего не понимаю — где уж мне, я всю жизнь ходил согнутым, только сейчас распрямился да ружье взял в руки. И когда я взял ружье, то встретился с Крайневым. И рассказал он мне о своей жизни: тоже — крестьянский сын; били его, ломали, гнули, а уму-разуму не учили. Вот он, по дурости, и поддался врагу…
— Короче! — недовольно крикнул молодой горбоносый партизан.
— Могу и короче, — с достоинством, неторопливо ответил бородатый крестьянин. — Признался он — значит, половину вины искупил. Теперь надо послать его на самое трудное дело, пусть загладит свою вину в бою.
Крестьянин хотел еще что-то добавить, но увидел, что руку поднял крепыш-болгарин в меховом пальто, и отошел в сторону.
— По-моему, это будет справедливо, — скороговоркой выпалил болгарин, — недаром нас и созвал сюда командир. Мы называем себя воинами справедливости. Так покажем же свою справедливость на этом суде. Крайнев виноват, пусть искупит вину собственной кровью!
— Он искупит!.. Только не своей кровью, а твоей!..
— Конечно, снова предаст!.. Пожалеем тогда о нашем милосердии!..
— Что там долго разговаривать — кусок свинца в лоб, и конец делу!..
— Разрешите, товарищ командир! — поднялся рыжий Маркос Даби, командир роты венгров. За поясом у него поблескивали два пистолета с перламутровыми рукоятками. — Мы не раз расстреливали в бригаде изменников и предателей… Покажем себя на этот раз милосердными. Поможем ему найти путь, ведущий к истине!
— Его не к истине, а к фашистам тянет!..
Сергей Николаевич поднялся с табурета, поправил на плече съехавшую бурку.
— Тише! Будет говорить полковник! — прогромыхал Ферреро.
Вася подтолкнул в бок Мехти.
Крайнев беспокойно заерзал на пне: сейчас все решится… На просеке воцарилась томительная мертвая тишина. Болгарин кашлянул; его тут же одернул сосед: полковника уважали и слушали, боясь пропустить хоть одно слово.
— Здесь призывали к гуманности, — тихо начал полковник. — Я расскажу вам один случай, который произошел когда-то в моей стране. Многие из вас слышали о Горьком или, возможно, видели его — он долго жил на Капри, в Сорренто. Это был великий гуманист… Когда у нас свершилась революция и к власти пришел народ, Горький услышал, что в Москве собираются расстрелять большую группу саботажников и спекулянтов. Горький счел это не гуманным и пошел ходатаем за них к Ленину, которого знал, как самого великого человеколюба на свете. Ленин отказался их помиловать. И Горький был в отчаянии. А потом он увидел изможденных от голода москвичей, увидел людей, падающих от истощения в обморок, но относящих последние кульки с мукой в детские дома; увидел не евших по трое суток рабочих, доставлявших в столицу эшелоны зерна, увидел, что и сам Ленин питался ломтиком хлеба в день. Люди вели себя как подлинные герои, ликвидируя ущерб, нанесенный столице саботажниками и спекулянтами. И Горькому стало ясно, что Ленин, подписывая приказ о расстреле мерзавцев, наживавшихся на горе народном, больше любил людей, чем он, Горький. У Ленина и нужно учиться нам гуманизму…
Была та же томительная тишина, что и в начале выступления Сергея Николаевича, но Крайнев понял, что судьба его решена.
Огромный желтый шар солнца скатывался за дальние горы.
Партизаны уже разошлись.
День угасал, становилось темно.
Это был один из дней того времени, когда советский солдат, подоткнув полы серой шинели, под грохот «катюш», гнал гитлеровцев все дальше на запад.
Гитлер кричал, топал ногами, смещал командующих, грозил пустить в ход новые неизвестные доселе виды оружия, но даже самые фанатичные его приверженцы видели уже призрак приближающегося конца.
Советское командование настаивало, чтобы американцы и англичане усилили помощь партизанским соединениям, действующим в Центральной Европе, в тылу врага, — и союзники в изобилии сбрасывали с самолетов оружие, боеприпасы и пищу… но как раз в тех местах, где партизан не было! Мало того, союзники и их разведка принимали все меры, чтобы не дать партизанскому движению в Европе развернуться в полную силу.
Ни Ферреро, ни Сергей Николаевич, ни Мехти, ни сотни и тысячи других партизан не знали об этом предательстве. Но они чувствовали, что для них наступают тяжелые дни…
Все чаще задумывался Мехти над положением, в которое попала бригада. С тревогой смотрел он на осунувшиеся лица своих товарищей. Ведь в ответе за них и он, Мехти, партизан, на которого возложена высокая миссия разведчика.
Мехти казалось, что он многого не понимал до сих пор. Может, потому, что он, как говорил полковник, видел только того врага, который стоял перед ним?.. Или оттого, что он слишком горяч, пылок, и это мешало ему трезво разобраться в событиях?! Но разве так уж плохо — верить в добро и счастье, в себя и в людей?.. Этой верой Мехти зажжет и взгляд своего солдата, ликующего, счастливого: ведь он возвращается домой! Скоро вернется домой и Мехти: не вечно же ему быть разведчиком! Он — художник. Его призвание — писать картины, а не подрывать мосты…
Сегодня Мехти с особенной силой затосковал по любимому делу, по дому… Когда он, возвращаясь к своей повозке, проходил мимо землянки радиста, до слуха его донеслась музыка, услышав которую Мехти даже побледнел. Из Москвы передавали азербайджанские песни… Мехти застыл на месте, крепко сжал Васин локоть… Взгляд его стал рассеянным. Он видел сейчас перед собою родной Баку, залитый солнцем, притихшее море. Словно из тумана, всплыли перед его взором лица сестер, биби…
«Скажи, скажи, кого ж ты любишь?» — спрашивал хор девушек.
Вася с удивлением взглянул на взволнованное лицо друга:
— Что с тобой, Мехти?
— Тише, Вася! Слышишь? Это наша песня… Подожди, как же она называется?
Мелодия была очень знакомой, но Мехти никак не мог вспомнить: где он уже слышал эту песню? Но вот он уловил слово «Нергиз» и успокоенно улыбнулся, словно нашел, наконец, то, что чуть было не потерял. Исполнялись хор девушек и ария Нергиз из оперы «Нергиз».