— Это можно установить на крыше амбара, прицепить к громоотводу, в профессиональных кругах мы называем это эгреткой, — ответил Мерль.
— Хочешь сказать, молния ударит сюда...
— Черт, да. Излучает свет. Это длится некоторое время. В первый раз кажется, что спишь.
— Профессора геометрии называют это Пучком. Что, если ты прикрепишь сюда некую поперечную плоскость, а эти шипы обрежешь, чтобы они стали разной длины? Добавь изоляторы, у тебя будет разная сила тока в разных сегментах, коэффициент тока может быть гармоническим или ангармоническим в зависимости от...
— Как ты передвинул эту пластину? Конечно, ты сделал ее съемной...
— Попросту говоря, настроил...
И они углубились в обсуждение, забыв о надвигающемся циклоне.
Торвальд завис над ними на мгновение, словно пытаясь проанализировать степень смертоносности своего сегодняшнего настроения, затем, ненадолго замедлив, а потом снова набрав скорость, что было Торнадовским эквивалентом пожатия плечами, переключился на более перспективных жертв.
— Я хочу понять свет, — исповедовался Розуэлл. — Хочу проникнуть внутрь света и найти его сердце, прикоснуться к его душе, взять ее в руки, чем бы она ни оказалась, и вернуть ее, это как Золотая Лихорадка, но цена вопроса выше, наверное, потому что здесь проще сойти с ума, здесь опасность со всех сторон, более смертоносная, чем змеи или лихорадка, или захватчики участков...
— И какие шаги ты предпринимаешь, — поинтересовался Мерль, — чтобы всё не закончилось скитаниями в бесплодных землях нашей справедливой республики и бредом о заброшенных копях и так далее?
— Я направляюсь в Калифорнию, — ответил Розуэлл.
— Это должно помочь, — сказал Мерль.
— Я серьезно. Именно там — будущее света, особенно — кинематографа. Публика любит эти картины, не может ими насытиться, возможно, это — новое психическое заболевание, но, поскольку никто еще не изобрел от него лекарство, в моем случае Шериф будет довольствоваться только пылью от моих следов.
— Конечно, работа киномеханика для тебя найдется повсюду, — сказал Мерль, — но сам механизм опасен и как-то, не знаю точно, почему, более сложен, чем необходимо.
— Да, это не перестает меня удивлять, — согласился Розуэлл, — это иррациональное поклонение перед Мальтийским механизмом, и вся эта идея кинопроектора, сконструированного, как часы, словно не может быть другого способа. Карманные и настенные часы — штука хорошая, не пойми меня превратно, но это какое-то признание поражения, они прославляют и воспевают один определенный вид времени — тикающее течение времени лишь в одном направлении, никакого возвращения вспять. Единственный вид фильмов, который нам представляет этот аппарат —часовые фильмы, текущие от начала киноленты к ее концу, один кадр за раз.
— Проблема, с которой столкнулись часовщики прежних времен — вес подвижных деталей влиял на работу часов. Время было уязвимо для силы гравитации. Поэтому Бреге придумал турбийон, в котором маятник и передаточный механизм изолированы на собственных маленьких платформах, они были связаны с третьим колесиком, вертящимся приблизительно раз в минуту, в течение дня принимая в трехмерном пространстве большинство возможных положений относительно гравитации Земли, так что ошибки были сведены на нет, время стало невосприимчиво к земному притяжению. А теперь представьте, что вы хотите подойти к вопросу с другой стороны.
— Сделать гравитацию невосприимчивой ко времени? Зачем?
Розуэлл пожал плечами:
— Это снова одностороннее предприятие. Эти две силы действуют только в одном направлении. Гравитация тянется в третьем измерении — сверху вниз, время тянется в четвертом измерении — от рождения к смерти.
— Нужно вращать что-то в пространственно-временном континууме, чтобы оно принимало все положения относительно одностороннего вектора «время».
— Разумеется.
— Интересно, что получится.
Они достали патентованные карандаши и начали обсуждать невосприимчивость ко времени, а когда очнулись, поняли, что прошли уже много миль по берегу реки, и путь им преградил старый платан. Листья над ними вдруг резко повернулись в другую сторону, дерево светилось, словно начиналась новая буря, словно это был жест самого дерева, направленный, скорее, в небо, для привлечения какого-то небесного внимания, непременно предназначавшийся для крохотных фигурок внизу, которые взвинченно подпрыгивали и кричали друг на друга на удивительном техническом жаргоне. Рыболовы бросили свои перспективные стремнины и ушли вверх или вниз по реке подальше от места пертурбаций. Студентки колледжа со своими «пучками Психеи» и другими выгнутыми кверху прическами, в длинных платьях в цветочек из ткани «зефир», «линон» и «эпонж», останавливались во время прогулки, чтобы поглазеть.
Обычное дело. День ото дня политическая борьба на этой конференции всё больше напоминала типичный рассказ о Балканской истории, прямолинейный, как шутка в салуне. В цеху теоретиков никто, насколько мудрым он ни казался бы, не мог избежать союзов, переворотов, расколов, предательств, роспусков, неправильно истолкованных намерений, потерянных сообщений — всё это переплеталось и ползало под жизнерадостной вежливостью этого среднезападного кампуса. А механики понимали друг друга. В конце лета именно эти практичные ремесленники со своими криво сросшимися переломами, шрамами и обожженными бровями, хроническим раздражением из-за непреодолимой строптивости Творения будут уходить с этих пирушек путешественников во времени под влиянием какого-то мгновенного практического импульса, а когда все профессора вернутся к своим книжным шкафам, к своим протеже и интригам ради того или иного латинского отличительного знака престижа, именно инженеры, знающие, как поддерживать связь с заслуживающими доверия телеграфистами и агентами транспортных контор, не говоря уж о шерифах, которые не будут задавать слишком много вопросов, итальянских артистов с фейерверками, которые приедут и подстрахуют их, когда у жителей города возникнут подозрения насчет ночного горизонта, знающие, где найти снятую с продажи деталь, экзотический минерал, местную энергетическую компанию в любой стране мира, которая может вырабатывать для них ток определенной фазы или частоты, а иногда — простую беспримесность для своих всё более непостижимых нужд.
Однажды университет затопил шквал слухов о том, что знаменитый математик Герман Минковски приедет из Германии, чтобы прочитать доклад о Пространстве и Времени. Аудитории для мероприятия анонсировали, а потом меняли на более просторные, поскольку всё больше людей узнавали о лекции и хотели ее посетить.
Минковски был молодым человеком с заостренными усами и вьющимися черными волосами, зачесанными в стиле помпадур. Он носил черный костюм, рубашку со стоячим воротничком и пенсне, выглядел, как бизнесмен, приехавший развлечься. Лекцию он читал на немецком, но записывал достаточно много формул, так что люди более-менее могли понять суть.
Когда все покинули зал, Розуэлл и Мерль уселись и начали смотреть на доску, которую использовал Минковски.
—Трижды десять и пять десятых километра, — прочитал Розуэлл, — равно квадратному корню минус одной секунды. Это если ты хочешь, чтобы вон та формула была симметрична во всех четырех измерениях.
— Не смотри на меня так, — возразил Мерль, — это он так сказал, ни малейшего представления не имею, что это значит.
— Судя по всему, у нас тут сверхбольшое, скажем так, астрономическое расстояние, полагаемое равным мнимой единице времени. Кажется, он назвал уравнение «чреватым».
— У меня полный порядок. Также он сказал «мистическое».
Они скатали сигареты, курили и смотрели на написанные мелом символы. У двери слонялся студент, перебрасывая влажную губку из одной руки в другую в ожидании, когда можно будет вытереть доску.
— Заметил, как продолжает влиять скорость света? — спросил Розуэлл.
— Словно вернулся в Кливленд, к этим поклонникам Эфира. Мы тогда что-то раскусили, но не знали об этом.
— Полагаю, нам нужно преобразовать это в проект технического устройства, потом спаять, и мы в деле.
— Или у нас неприятности.
— Кстати, кто из нас практичный, а кто — безумный мечтатель? Всё время забываю.
Фрэнк в один прекрасный день вернулся в западный Техас, разбрызгивая капли дождя, на мгновение превращающиеся в солнечный свет, больше его не радовавший. Он плыл по реке из Нью-Мехико в Сан-Габриэль, по старому Испанскому Пути, ведущему на Запад, каждую ночь его посещала вереница необычайно реалистичных снов об Эстрелле Бриггз.
Пока однажды он не оказался на территории МакЭлмо — это было всё равно что выйти из оцепенения, в которое он впал много лет назад. Его направляли в Ночеситу, или это было направление его судьбы. Куда же еще? Это как просить чертову лавину подняться в горы.
В Ночеситу, вероятно, из-за неприятностей, с которыми они столкнулись на юге от границы, понаехало множество неуправляемых элементов. Они не были опасны, хотя многие из них определенно занимались противоправной деятельностью, они были достаточно дружелюбны, но не собирались терпеть дураков дольше, чем следовало. Новые здания выросли возле старого дома Стрэй, иногда застройка была столь тесной, что оставались лишь узкие спусковые дорожки для ветра, набиравшего скорость, после чего падало давление, безжалостный ветер плато сквозил в городе, старое здание с хрупкими балками фактически хромало на одну сторону, потом — на другую, и так всю ночь, качалось, словно корабль, старые гвозди скрипели, штукатурка норовила отколоться, если вы смотрели на нее дольше секунды, со стен комнат осыпались грязные белила, в ближайшем будущем зданию угрожало обрушение. Фундамент крошился, возвращаясь в гальку и пыль, всюду просачивалась дождевая вода. В доме почти не было тепла, половицы просели. А арендная плата — он слышал жалобы людей — росла с каждым месяцем, продолжали въезжать всё новые и новые жильцы, они больше зарабатывали и лучше питались, дом заселяли