На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра — страница 29 из 59

Весь дом был тесно набит невиданными мною людями: в передней половине жил военный из татар, с маленькой, круглой женою; она с утра до вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще других задорную песню:

Одна любить – не рада,

Искать другую надо!

Умей ее найти.

И ждет тебя награда

На верном сем пути!

О-о, са-ладкая нагр-рада-а!

Военный, круглый, как шар, сидя у окна, надувал синее лицо и, весело выкатывая какие-то рыжие глаза, непрерывно курил трубку, кашлял странным, собачьим звуком:

– Вух, вух-вух-хх.

В теплой пристройке над погребом и конюшней помещались двое ломовых извозчиков – маленький, сивый дядя Петр, немой племянник его Степа, гладкий, литой парень, с лицом, похожим на поднос красной меди, – и невеселый, длинный татарин Валей, денщик. Все это были люди новые, богатые незнакомым для меня.

Но особенно крепко захватил и потянул меня к себе нахлебник Хорошее Дело. Он снимал в задней половине дома комнату рядом с кухней, длинную, в два окна – в сад и на двор.

Это был худощавый, сутулый человек, с белым лицом в черной раздвоенной бородке, с добрыми глазами, в очках. Был он молчалив, незаметен и, когда его приглашали обедать, чай пить, неизменно отвечал:

– Хорошее дело.

Бабушка так и стала звать его в глаза и за глаза.

– Лёнька, кричи Хорошее Дело чай пить! Вы, Хорошее Дело, что мало кушаете?

Вся комната его была заставлена и завалена какими-то ящиками, толстыми книгами незнакомой мне гражданской печати; всюду стояли бутылки с разноцветными жидкостями, куски меди и железа, прутья свинца. С утра до вечера он, в рыжей кожаной куртке, в серых клетчатых штанах, весь измазанный какими-то красками, неприятно пахучий, встрепанный и неловкий, плавил свинец, паял какие-то медные штучки, что-то взвешивал на маленьких весах, мычал, обжигал пальцы и торопливо дул на них, подходил, спотыкаясь, к чертежам на стене и, протерев очки, нюхал чертежи, почти касаясь бумаги тонким и прямым, странно белым носом. А иногда вдруг останавливался среди комнаты или у окна и долго стоял, закрыв глаза, подняв лицо, остолбеневший, безмолвный.

Я влезал на крышу сарая и через двор наблюдал за ним в открытое окно, видел синий огонь спиртовой лампы на столе, темную фигуру; видел, как он пишет что-то в растрепанной тетради, очки его блестят холодно и синевато, как льдины; колдовская работа этого человека часами держала меня на крыше, мучительно разжигая любопытство.

Иногда он, стоя в окне, как в раме, спрятав руки за спину, смотрел прямо на крышу, но меня как будто не видел, и это очень обижало. Вдруг отскакивал к столу и, согнувшись вдвое, рылся на нем.

Я думаю, что я боялся бы его, будь он богаче, лучше одет, но он был беден: над воротником его куртки торчал измятый, грязный ворот рубахи, штаны – в пятнах и заплатах, на босых ногах – стоптанные туфли. Бедные – не страшны, не опасны, в этом меня незаметно убедило жалостное отношение к ним бабушки и презрительное – со стороны деда.

Никто в доме не любил Хорошее Дело; все говорили о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «меловой нос», дядя Петр – аптекарем и колдуном, дед – чернокнижником, фармазоном.

– Чего он делает? – спросил я бабушку. Она строго откликнулась:

– Не твое дело; молчи, знай.

Однажды, собравшись с духом, я подошел к его окну и спросил, едва скрывая волнение:

– Ты чего делаешь?

Он вздрогнул, долго смотрел на меня поверх очков и, протянув мне руку в язвах и шрамах ожогов, сказал:

– Влезай.

То, что он предложил войти к нему не через дверь, а через окно, еще более подняло его в моих глазах. Он сел на ящик, поставил меня перед собой, отодвинул, придвинул снова и наконец спросил негромко:

– Ты откуда?

Это было странно: я четыре раза в день сидел в кухне за столом около него! Я ответил:

– Здешний внук.

– Ага, да, – сказал он, осматривая свой палец, и замолчал.

Тогда я счел нужным пояснить ему:

– Я не Каширин, а Пешков.

– Пешков? – неверно повторил он. – Хорошее дело.

Отодвинул меня в сторону, поднялся и, уходя к столу, сказал:

– Ну, сиди смирно.

Я сидел долго-долго, наблюдая, как он скоблит рашпилем кусок меди, зажатый в тиски; на картон под тисками падают золотые крупинки опилок. Вот он собрал их в горсть, высыпал в толстую чашку, прибавил к ним из баночки пыли, белой, как соль, облил чем-то из темной бутылки, – в чашке зашипело, задымилось, едкий запах бросился в нос мне, я закашлялся, замотал головою, а он, колдун, хвастливо спросил:

– Скверно пахнет?

– Да!

– То-то же! Это, брат, весьма хорошо!

«Чем хвастается!» – подумалось мне, и я строго сказал:

– Если скверно, так уж не хорошо.

– Ну? – воскликнул он, подмигивая. – Это, брат, не всегда, однако! А ты в бабки играешь?

– В козны?

– В козны, да?

– Играю.

– Хочешь, налиток сделаю? Хорошая битка будет!

– Хочу.

– Неси давай бабку.

Он снова подошел ко мне, держа дымящуюся чашку в руке, заглядывая в нее одним глазом, подошел и сказал:

– Я тебе налиток сделаю; а ты за это не ходи ко мне. Хорошо?

Это меня прежестоко обидело.

– Я и так не приду никогда.

Обиженный, я ушел в сад. Там возился дедушка, обкладывая навозом корни яблонь; осень была, уже давно начался листопад.

– Ну-ко, подстригай малину, – сказал дед, подавая мне ножницы.

Я спросил его:

– Хорошее Дело чего строит?

– Горницу портит, – сердито ответил он. – Пол прожег, обои попачкал, ободрал. Вот скажу ему – съезжал бы!

– Так и надо, – согласился я, принимаясь остригать сухие лозы малинника.

Но я поспешил.

Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика, часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл с татарином в карты; Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал:

– Аш-шайтан!

Дядя Петр приносил огромную краюху белого хлеба и варенье «семечки» в большой глиняной банке, резал хлеб ломтями, щедро смазывал их вареньем и раздавал всем эти вкусные малиновые ломти, держа их на ладони, низко кланяясь.

– Пожалуйте-ко милостью, покушайте! – ласково просил он, а когда у него брали ломоть, он внимательно осматривал свою темную ладонь и, заметя на ней капельку варенья, слизывал его языком.

Петровна приносила вишневую наливку в бутылке, веселая барыня – орехи и конфеты. Начинался пир горой, любимое бабушкино удовольствие.

Спустя некоторое время после того, как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила такой вечер. Сыпался и хлюпал неуемный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену. В кухне было тепло, уютно, все сидели близко друг ко другу, все были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой лучше.

Она сидела на краю печи, опираясь ногами о приступок, наклонясь к людям, освещенным огнем маленькой жестяной лампы; уж это всегда, если она была в ударе, она забиралась на печь, объясняя:

– Мне сверху надо говорить, – сверху-то лучше!

Я поместился у ног ее, на широком приступке, почти над головою Хорошего Дела. Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника; мерно лились сочные, веские слова:

Жил-был злой воевода Гордион,

Черная душа, совесть каменная;

Правду он гнал, людей истязал,

Жил во зле, словно сыч в дупле.

Пуще же всего невзлюбил

Гордион Старца Мирона-отшельника,

Тихого правды защитника,

Миру добродея бесстрашного.

Кличет воевода верного слугу,

Храброго Иванушку-воина:

– Подь-ка, Иванко, убей старика,

Старчища Мирона кичливого!

Подь да сруби ему голову,

Подхвати ее за сиву бороду,

Принеси мне, я собак прокормлю!

Пошел Иван, послушался.

Идет Иван, горько думает:

«Не сам иду – нужда ведет!

Знать, такая мне доля от Господа».

Спрятал вострый меч Иван под полу,

Пришел, поклонился отшельнику:

– Все ли ты здоров, честной старичок?

Как тебя, старца, Господь милует?

Тут прозорливец усмехается,

Мудрыми устами говорит ему:

– Полно-ка, Иванушко, правду-то скрывать!

Господу Богу все ведомо,

Злое и доброе в его руке!

Знаю ведь, пошто ты пришел ко мне!

Стыдно Иванке пред отшельником,

А и боязно Ивану ослушаться.

Вынул он меч из кожаных ножон,

Вытер железо широкой полой.

– Я было, Мироне, хотел тебя убить

Так, чтобы ты и меча не видал.

Ну, а теперь молись Господу,

Молись ты ему в останний раз

За себя, за меня, за весь род людской,

А после я тебе срублю голову!..

Стал на колени старец Мирон,

Встал он тихонько под дубок молодой,

Дуб перед ним преклоняется.

Старец говорит, улыбаючись:

– Ой, Иван, гляди: долго ждать тебе!

Велика молитва за весь род людской!

Лучше бы сразу убить меня,

Чтобы тебе лишнего не маяться!

Тут Иван сердито прихмурился,

Тут он глупенько похвастался:

– Нет, коли сказано, так сказано!

Ты, знай, молись, я хоть век подожду!

Молится отшельник до вечера,

С вечера он молится до утренней зари,

С утренней зари он вплоть до ночи,

С лета он молится опять до весны.

Молится Мироне год за годом,

Дуб-от молодой стал до облака,

С желудя его густо лес пошел,

А святой молитве все нет конца!

Так они по сей день и держатся:

Старче все тихонько Богу плачется,

Просит у Бога людям помощи,

У преславной Богородицы – радости,

А Иван-от воин стоит около,