Они заняли места на галерке.
Когда занавес взвился и перед Надей предстал тронный зал короля Лира, Яшка твердо, как фонограф, и довольно образно, хотя и туманно, так как он не мог отрешиться от своего воровского языка, стал объяснять Наде вполголоса:
— Вот этот, который сидит на стуле с толстой сахарницей, с большим мехом (животом), и есть тот самый старый жлоб — король Лир. Играет его артист Россов. Сбоку, эти две мамки — дочери его Горилла (Гонерилья) и Стервана (Регана), а эти два мента (военные) любовники их (герцоги Албанский и Корнвальский). Вот еще одна дочь его, самая младшая — Корделька (Корделия). Клевая, славная бабенка. А остальные (рыцари, офицеры, гонцы, воины и свита) все — менты. А этот — Клестер (граф Глостер). Слышишь, Надя? Старый жлоб говорит, что ему надоела эта жисть собачья и что он хочет отдать дочерям все свои причендалы (имущество) и ховиры (хоромы). Горилла, слышишь, наливает ему масло, что любит его. И любовник ее то же самое. Теперь ему наливает масло Стервана. Совсем заморочили они старому жлобу голову. Он и отдал им все. А Корделька стоит в стороне и не хочет наливать масла, потому что у нее совесть есть и она правду жарит. Слышишь, Надька, что она говорит: «Не боюсь я правды»!… Ай да Корделька! Молодчина! Я сам за правду отца родного зарежу. А он, жлоб старый, ругает ее за это, за правду-то. «Лучше бы тебе не родиться на свет!» Боже мой, Боже мой! Где — правда?! Задвинуть бы ему нож в мех (живот).
Когда занавес опустился, Яшка стал хлопать в ладоши и орать:
— Биц! Браво, биц!
Из 100 человек, находившихся на галерке, он один хлопал, так как один понимал пьесу. Остальные же пожимали плечами, сопели и пялили глаза то на Яшку, то на спущенный занавес.
«Хоть убейте, люди добрые, ничего не понимаем», — говорили их вылупленные глаза.
Сознавая свое превосходство над этой темной и необразованной публикой, состоявшей из резников, биндюжников и торговок, Яшка окидывал их покровительственным взглядом, громче орал «биц!» и наводил вслух критику:
— И какой он король? Жлобара, а не король. Старец массовский (клиент Массовского приюта).
Набив ладони до красноты каленого железа и накричавшись вдоволь, Яшка извинился перед Надей и спустился вниз в буфет, где толпилась масса партерной публики. Яшка, при помощи локтей, ввинтился в самую середину, обмыл (обобрал) одного господина, другого, третьего и вернулся наверх к Наде с никелированным бимбором и двумя серебряными портсигарами в кармане. По этому читатель может судить, как Яшка соединял приятное с полезным.
Занавес взвился вторично.
— Теперь посмотришь, — сказал Яшка Наде, — как старика будет жать Горилла. Вот она, Горилла! Слышишь, что она говорит лакею — «коли он чего потребует, так в шею его и никаких». А вот и Лир. Видишь, как лакей нос от него ворочает? Лир серчает. Как же не серчать?! Боже мой! Такая досада. Сам распоряжался, командовал, кому угодно в шею давал и в кич (тюрьма) сажал, а теперь его — в шею. А этот, что смеется с него — Ванька-ру-тю-тю, Петрушка (шут). Слышишь? «Дурак ты, — говорит он старику, — отдал все свои причендалы дочерям, а теперь тебе — нос!» Как поет? «Добрая синичка кукушку кормила, а кукушка синичке голову скусила» (Яшка это двустишие знал наизусть). А Горилла старику — «можете, папаша, если вам мы не ндравимся, ко всем чертям убираться. Поищите другую ховиру (дом)».
— Бедный! — вырвалось у Нади.
— Бедный? — удивился Яшка. — Он-то? Так ему и следует. Пусть жлобом не будет. А как он Гориллу-то ругает! Слышишь? «Чтоб ты детей не рожала! А ежели и родишь дите, то чтобы оно — из желчи».
— Ах, Боже мой! Ну как же так можно?! — воскликнула Надя, перенося вдруг свои симпатии с Лира на Гонерилью.
Восклицание ее нашло полное сочувствие в близкой соседке ее — торговке, завороченной в дюжину кофт и юбок, с морщинистым и плаксивым лицом, похожей на эскимоса. Эскимос покачал головой, сложил молитвенно руки и прошептал:
— Старый такой и так ругается. Грех.
Яшка теперь, напротив, взял сторону старика и заявил:
— Он еще мало ругает. Вот позволили бы мне, я бы ее отчитал. И дурак же он, дурак. Взял бы он ее, эту самую Гориллу, положил бы на стул, задрал бы ей хвост (шлейф) и дубовым поленом бы по этому самому месту.
— Теперь, — продолжал Яшка, когда в третий раз взвился занавес, — жлоб является к Стерване. Видишь, как он ливерует до нее (юлит), плачет и жалуется: декофт шпилит (голодаю), ховиры (дома) у меня нет, на дворе саук (холод), а в баржан (приют) без пети-мети (денег) не пускают. Боюсь еще в облаву попасть и чтобы меня этапом не отправили. «Не режется ли у тебя, Стервана, на шкал (нельзя ли достать шкал водки) или кусок кардифа (хлеба)?» А она ему: «У меня не благотворительное завидение». Видишь? Старый жлоб на колени становится перед Стерваной и плачет.
Надя при виде коленопреклоненного и горько плачущего старца сама заплакала. Заплакала и торговка, слушавшая все время со вниманием пояснения Яшки. Яшка продолжал:
— А вот и Горилла пришла. Стервана говорит ему: иди к Горилле, а он отвечает — «лучше в лесу спать буду». И опять плачет перед Стерваной. «Куда я пойду? Что я буду делать? На понт скакать (просить) я не могу, стрелять и батать (воровать) то же самое, потому что неученый я. С детства нужды не знал. Только и делал завсегда, что ел, пил и спал».
Когда занавес опустили, Надя повернула к Яшке свое заплаканное лицо и спросила:
— Что будет дальше?
— Увидишь, — ответил он улыбаясь.
Он был очень доволен, что пьеса произвела на Надю такое впечатление.
Занавес вновь взвился и Яшка, как чичероне, водящий туриста по музеям, продолжал:
— Теперь видите, — он обратился также и к торговке. — степь. Льет дождь.
— А почему не видать, что он льет? — спросила торговка.
— Так надо, — ответил Яшка. — Гудёт ветер. Слышите? Гу-у-у! Посмотрите, вон выходит старый жлоб. Какой страшный.
Надя взглянула на оборванного, безумного и босого Лира, выходившего из-за куста вместе с шутом, и побледнела.
Слезы готовы были опять хлынуть из ее глаз при виде беспомощного и разбитого горем и нуждой старца.
— А что у него на голове? — спросила, усиленно моргая глазами, торговка.
— Соломенный венок, — пояснил Яшка.
— Мама моя родная, — прошептала торговка.
— А у жлоба с досады, — пояснял дальше Яшка, — зайчик в голове завелся.
А Петрушка (шут) все смеется с него.
Надя сделала сердитое лицо и проговорила сквозь слезы:
— Противный он.
— Кто? — поинтересовался Яшка.
— Да твой Петрушка. Человек босый, голодный, а он смеется с него.
Яшка расхохотался и взял шута под свою защиту:
— Что ты? Я люблю его, Петрушку-то. Он молодчина. Настоящий блатной (ловкий вор).
Лир предавался отчаянию, и Надя и торговка с глазами, полными слез, прилежно вслушивались в его душераздирающий монолог:
Вы, бедные, нагие несчастливцы!
Где б эту бурю ни встречали вы,
Как вы перенесете ночь такую
С пустым желудком, в рубище дырявом?!
Кто приютит вас, бедные, как мало
Об этом думал я?! Учись, богач,
Учись на деле нуждам меньших братьев,
Горюй их горем и избыток свой
Им отдавай, чтобы оправдать тем небо.
— Хорошо он говорит, — прошептала Надя.
Яшка рассмеялся и заметил:
— Раньше он не говорил так, когда он на кресле сидел.
По окончании этого акта Яшка, пользуясь антрактом, опять пошел вниз, ввинтился в публику, легко снял с меха (живота) одного почтенного господина бимбор вместе с лентой и брелоками и полез опять наверх — к Наде.
На сцене шло уже представление.
— А что теперь? — спросила его Надя.
— А вот, — продолжал Яшка. — жлоб лежит в палатке, в постели. Его отыскала в степи меньшая дочь Корделька. А вот и она, в белом.
— Как невеста, — вставила торговка.
— Жлоб просыпается и говорит ей. Слышишь? «Светлый ангел, Корделька моя. Я тебя обидел, а ты меня согрела». А она отвечает: «Ничего, папашенька. Я злости на тебя не имею. Бог простит тебе».
Трогательная сцена встречи отца и дочери опять вызвала у Нади и торговки слезы.
— Слышь, — не уставал объяснять Яшка. — Он жалуется на Стервану и Гориллу. А Корделька отвечает ему.
Надя стала вслушиваться в монолог Корделии:
«Собака моего врага, собака, кусавшая меня, в такую ночь стояла бы у моего огня. А ты, отец мой бедный, в эту ночь должен был искать убежища в соломе смятой, в норе…»
— Бедный, славная, хорошая, — шептала Надя.
Свидание отца с дочерью растрогало ее, и она плакала теперь слезами радости. Зато последний акт поверг ее в ужас.
— Что это? — спросила она с тревогой, когда короля Лира и Корделию схватили воины и потащили.
— Засыпались оба, — ответил сердито Яшка.
— Как?
— Попались, значит, арестовали их, — пояснил он.
Торговка и Надя повесили головы.
Они сидели, как убитые. Бледные-бледные. Их мучила эта вопиющая несправедливость. А когда Лир затем внес на руках мертвую Корделию и стал вопить: «Повешена моя малютка! Нет, нет, жива! Зачем живут — собака, лошадь, крыса! В тебе ж дыханья нет!» — Надя судорожно ухватилась руками за барьер и истерически зарыдала.
Король Лир-Россов, вышедши на вызовы публики без грима, с удивлением посмотрел на галерку, откуда неслось истерическое рыдание Нади. Он недоумевал.
Не галлюцинация ли это слуха?
Он привык столько слышать всяких разговоров от своих товарищей, что классический репертуар отжил свой век, что пора сдать его в архив и что народ не дорос еще до него. А тут — истерический плач.
Три раза выходил артист на вызовы.
Ему бешено аплодировали. Но он не слышал аплодисментов. Он слышал только плач и этот плач он принимал за лучшую награду за свою игру.
Он был счастлив…
С большими усилиями удалось Яшке успокоить Надю.