— Мое нижайшее почтение!
Вольдемар затем повернул голову и бросил вдогонку Наде еще один взгляд. Взгляд этот был ласковее первого и говорил:
"Извини, дружок. Я с большим удовольствием поклонился бы, но ей-Богу неловко. Общественное мнение — знаешь. Я могу повредить своей карьере. Ты должна понимать это и не сердиться. Будь умницей. Знаешь, как Гейне говорит?
Blamier mich nicht, mein schones Kind
Und gruss mich nicht unter den Linden,
Wenn wir nachher zu Hause sind,
Wird sich schon alles finden.
(Дитя мое, меня конфузишь ты, когда под липами мне кланяешься смело. Вот как домой придем мы, ну тогда совсем другое дело). Поняла?"
Надя покачала головой и прошептала:
— Поняла. А большой ты прохвост.
Как назло, вслед за ним встретился еще один знакомый, потом еще и еще, которым она отдавала все свои соки и расточала ласки, с которыми, когда им было тяжело на душе и когда они бежали к ней спасаться от тоски, она пила до потери сознания. И все, все они, как и Миша и Вольдемар, проскальзывали мимо, боясь даже взглядом выдать перед толпой, перед обществом свое знакомство с нею.
Неблагодарные! Если собаку приласкать, она будет благодарна. А они?!
Сколько ласк они получали от нее! Были, конечно, и неискренние, подневольные, но были и искренние.
А вот идет Иван Никифорович.
"Неужели, — подумала Надя, — и он не признает меня?!"
При этой мысли она побледнела и сердце ее сильно забилось.
Она вспомнила тот вечер, когда он предстал перед нею в ужасном виде, плакал кровавыми слезами и рассказывал о своем разбитом семейном очаге.
"Нет, уж этот признается. Он не может не признаться. Ведь она тогда так нежно обошлась с ним, утешила его. Если же он не признается, то нет правды на свете, нет порядочности, а есть одни подлецы и трусы" (Будь Надя развитой, она назвала бы таких людей "рабами общества").
Иван Никифорович с тех пор, как Надя видела его в последний раз, значительно изменился. Он обрил бороду и выглядел франтом. "Уж не помирился ли он с женой?" — подумала Надя.
Он шел ей навстречу важно, с заложенными в карманы нового пальто руками и поблескивал своими синими выпуклыми очками. Надя подпустила его к себе очень близко и крикнула ему почти в упор:
— Иван Никифорович! Родной! Здравствуйте!
Иван Никифорович отступил на шаг.
— Извините. Я напугала вас, — виновато залепетала Надя.
Иван Никифорович поправил очки, пристально посмотрел на Надю и наморщил лоб. Он стал припоминать — где это он видел эту разодетую даму?
— Не узнали? А узнайте, — засмеялась Надя.
Он наконец узнал. Лицо его моментально залилось краской, он что-то забормотал, оглянулся вокруг, словно желая узнать — не видел ли кто-нибудь, сохрани Боже, что он стоял с нею — проституткой — и сгинул в толпе.
Последний удар был для Нади самый чувствительный. В глазах у нее потемнело, ноги подкосились и для того, чтобы не упасть, она прислонилась к фонарю.
Она глядела помутившимися глазами по сторонам, и ей казалось, что вся эта гуляющая публика — дамы, девицы, почтенные старцы, старухи, дети в капорах и с баллонами в руках — все, все тычут в нее пальцами, хохочут и отшатываются от нее, что воробьи в акациях и те хохочут, и что хохот этот растет, как буря на море, что хохочут фонари, извозчики, колеса дрожек, киоски. Она не выдержала и побежала, как безумная, затыкая себе уши, толкая всех и наступая всем на ноги.
Она бежала, не зная куда. Куда-нибудь, только бы подальше от этой страшной, злой и бессердечной толпы, боящейся встречи с нею.
Сегодняшний день показал ей весь ужас, весь трагизм ее положения проститутки. Она только сегодня узнала, что она не член общества, а парий, отверженная, прокаженная и что ей нет места среди этих "чистых", вылощенных, воспитанных, добрых людей, и что… собака…
Она с болью в душе вспомнила ту черную, кудластую собаку, которую всякий гладил и ласкал.
Какой ужас! Она сегодня узнала, что она — ниже этой собаки, что собака имеет право на ласку, имеет право находиться в этой толпе, не внушая ни в ком протеста и презрения, а она — человек с душою, нервами — не имеет права.
Она бежала и слышала за собой ужасное шипение толпы:
— Проститутка! Падшая!
— Падшая, падшая! — шумели воробьи.
— Падшая! — грохотали на мостовой колеса и звенели копыта.
— Падшая! — трубили рожки кондукторов.
Добежав до Соборной площади, она упала на скамью и зарыдала.
Она рыдала, а вокруг звучал веселый смех, щебетали воробьи и мимо текла разряженная, жизнерадостная толпа и никому не было дела до ее слез, горя и обиды…
XXVIISCHIFFSKARTE
Подожди немного, Отдохнешь и ты…
Гёте.
На шестой день после увоза Бети в больницу, Антонина Ивановна позвала Надю, показала ей тяжелое письмо, покрытое разноцветными марками и печатями, и спросила:
— Ты, кажется, дружила с Бетей?
— Да.
— Это письмо для нее.
— Не из Нью-Йорка ли?! — вскрикнула Надя.
— Да. А почему ты знаешь?
— Как же не знать, когда Бетя, почитай, каждый день ждала оттуда письма от брата.
— Так надо отнести ей в больницу. Может быть, ты отнесешь?
— С удовольствием, — радостно ответила Надя. — Можно сейчас?
— Можно, — и она вручила ей письмо.
Надя помчалась к себе одеваться. Она одевалась и думала: "Вот обрадуется Бетя".
Бедняжка! Надя вспомнила, как в последние дни она только говорила о Нью-Йорке и брате.
Брат Самуил был единственным человеком из всей их многочисленной семьи, оставшимся в живых, и она была сильно привязана к нему. А многомного лет она не видала его. С тех пор, как после погрома в Одессе при генерале Коцебу, он почти мальчиком эмигрировал вместе с несколькими еврейскими семействами в Америку. В Америке он поступил на выучку к одесситу-портному и мало-помалу выкарабкался в люди. Он женился затем, взял за женой достаточно денег, обзавелся на центральной улице Нью-Йорка шикарной портняжеской мастерской и обшивал нью-йоркскую золотую молодежь.
Десять лет Бетя не получала от него никаких известий. Она уже думала, что он умер. И только в позапрошлом году, наконец, он дал знать ей о своем существовании нежным письмом с приложением 7 долларов. Бетя в то время работала на табачной фабрике. Самуил извинился за долгое молчание и объяснил его тем, что, во-первых — все эти 10 лет он работал, как вол, ночей не спал и боролся с нуждой, и во-вторых, что насилу отыскал ее адрес. В заключение он просил ее немедленно подтвердить получение его письма и написать о своем житье-бытье.
Восторгу и радости Бети не было конца. Она немедленно ответила. Письмо ее вышло мрачным и тяжелым. Она рассказала ему, что положение ее — убийственное, что она работает в табачной фабрике в папиросном отделении, что ей приходится сильно напрягать и без того слабую грудь, что легкие ее засорены табачной пылью, что у нее показалась горлом кровь и, что денег — 8 руб., которые она зарабатывает — еле хватает на нее и бабушку, с которой она живет на краю города у одного сапожника. Коснувшись бабушки, Бетя сообщила, что та вот уже три месяца, как перестала ходить на базар и продавать свои лимоны, так как у нее сильно распухли ноги.
Брат не заставил долго ждать ответа. В новом письме он выразил ей свое соболезнование, велел кланяться бабушке. "Скажи ей, — писал он, — что ее Самуил не забыл еще, как она качала его на руках и кормила сахарными бубличками", пообещал взять ее в ближайшем будущем, как только он покончит с одним делом (каким — он не писал) к себе в Нью-Йорк и приложил опять 5 долларов на лечение бабушки.
"Ты у меня, дорогая, славная Бетичка, единственная сестра моя, — писал он, — отдохнешь, поправишься и мы заживем так хорошо. А я, — ты слышала? — женат, и давно. У меня даже пятеро детей. Скоро ты получишь нашу "группу"".
Восторгу и радости Бети опять не было конца. Она, как безумная, целовала письмо и много-много плакала.
Бетя стала терпеливо ждать. Но брат почему-то на этот раз заставлял себя ждать долго.
Прошло лето, настала зима. Перед решетчатыми окнами фабрики Бети навалило большие горы снегу. А он все медлил.
Положение Бети, между тем, все ухудшалось. Бабушка умерла, пришлось много потратить денег на ее похороны, погасить все мелкие долги. Она измучилась от страданий и долгих ожиданий. Ах, это ожидание! Каждый день, в продолжение года, она ждала, что он наконец вырвет ее из этого душного отделения и возьмет в Нью-Йорк. Она много раз порывалась написать ему, но рука ее не повиновалась. Бетя была по природе очень деликатна и не хотела беспокоить его. Но вот она не выдержала и написала ему отчаянное письмо. Она сообщала, что дела ее очень и очень плохи, что какой-то приказчик из фабрики обесчестил ее, в чем, впрочем, виновата она сама, так как поддалась его обещаниям жениться на ней, и что она сейчас без службы. Дальше она сообщала, что истрепала ботинки в напрасных поисках новой работы, задолжала квартирной хозяйке за два месяца, и что та грозит вышвырнуть ее на улицу вместе с ее "бебехами", что из горла ее все чаще и чаще показывается кровь, что она просилась на службу в качестве служанки, но нигде ее не принимают, так как все пугаются ее "чахоточного" вида, и что ей придется сделать одно из двух — броситься с моста или окунуться в разврат, на что ее со всех сторон толкают разные "факторши".
Прошел месяц, два, три. Ответа опять нет. И Бетя пошла на знаменитый Строгановский мост с твердым намерением покончить все счеты с жизнью.
Но каково было ее разочарование! На мосту, по обеим сторонам, стоят две высокие-высокие решетки с узкими просветами. Ни взлезть, ни пролезть. И стоит подле этой решетки, задрав лохматую голову, какой-то оборванный юноша, сверкает глазами и громко ругается:
— Ишь, какую решетку выгнали! Насильно, подлецы, к жизни привязать хотят! Но наплевать! Для порядочных людей существуют еще курьерские и почтовые поезда. — И, запахнувшись в свое дрянное пальто и надвинув на глаза рыжий кар