На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 12 из 101

А ведь «кугель» готовят только по субботам!

По разным причинам Пенеку нельзя здесь дольше оставаться. Он стремглав несется домой. Ему необходимо убедиться, не успел ли кто опередить его и сообщить больному отцу:

— Хаим не знает, какой сегодня день! Хаим думает, сегодня суббота…

Когда надо преподнести такого рода весть, Пенек чувствует себя совершенно незаменимым. По этой части, он уверен, у него не найдется никаких соперников.

Однако вышло по-иному.

Оказалось, Пенека и тут обошли.

4

Оказывается, Пенека опередили. Да еще кто! Уж этого Пенек никак не ожидал.

К больному отцу — он ночи напролет не спит, еле дремлет — глубокой ночью ворвались Лея и Цирель, Отец как раз задремал. Но и это их не остановило. С душераздирающими воплями они ввалились в дом.

— Папаша… родной ты наш…

Тут последовали крики, плач, стенанья и слезы, слезы — сколько горьких, беспомощных слез!

Плакали, надрывались, устали, лишь затем объяснили, зачем пришли:

— Кончается Хаим… отходит.

Вот кто опередил Пенека!

Но Лея и Цирель сумели обойти Пенека лишь потому, что он спал. А сон у Пенека всегда глубокий и крепкий, полный сновидений, как у кучера Янкла, к которому Пенек льнет, как к другу и товарищу. Сновидения у Пенека бывают разные, но они всегда диковинные, все они сводятся к тому, что виденное днем представляется во сне вверх ногами, расположенным по-новому, а это Пенек как раз любит.

Пенек видит во сне: самый богатый человек в городе это — Ешуа Фрейдес. В бедняках же ходит отец Пенека — Михоел Левин. Бедняк Михоел Левин является к Ешуа выпросить трешницу, чтобы накормить семью в субботу. Важный и серьезный Ешуа сидит у стола. Перед ним нагромождены богословские книги, тут же полный до краев стакан молока. Ешуа обращается к отцу:

— Вот как… значит, хлеб на субботу тебе нужен… М-да-а-а!.. Это можно…

Однако, прежде чем достать трешницу из кармана, он порядком терзает отца Пенека разными рассуждениями о том, что, мол, молитва «И избави нас от скудоумия» относится не только к душевным страданиям…

Пенеку очень нравится один сон, который он часто видит.

Кухаркой в доме — мать, мать Пенека. Буня же стала хозяйкой. Она украшена тяжелыми жемчугами и брильянтовыми серьгами. Буня жеманится — ей померещилось, что она не совсем здорова. Она уже денька два не встает, не выходит из спальни, а мать, мать Пенека, вынуждена несколько раз на день подавать Буне кушанье в постель. К тому же еще Буня очень не любит «детей», то есть Фолика и Блюму, которых зовут в доме «дети». Она их терпеть не может и дальше кухни не пускает.

Если Пенек заснул с вечера не раздеваясь, без ужина и видит такой сон, лучше его не будить! Пусть попробуют: он будет кусаться, брыкаться — ему жалко оторваться от сновидения. В подобных случаях никто не решится притронуться к Пенеку. В подобных случаях Буня и Шейндл-долговязая говорят:

— Будить его? Храни бог! Боюсь!

Другое дело, когда. Лея и Цирель, тесно обнявшись, словно слившись в одно, вваливаются глубокой ночью в «дом», да еще с душераздирающими криками и воплями.

Спросонья Пенек взглянул на них и сразу испугался.

Сестры напоминали сросшихся близнецов: их крики, вопли и стоны, казалось, вырывались из одной груди.

5

Сон у Пенека сейчас же отлетел. «Дом» переполнялся рыданьями. Рыданьями были наполнены все комнаты. Казалось, они непрестанно приливают извне, из-за стен, из-за ставен. За окнами, как приглушенный сигнал ночной тревоги, шумели старые разросшиеся акации. Разбуженные частыми порывами ветра, они кряхтели, зловеще стучали о крышу, стены, окна. Их гул сливался в одно целое с рыданьями внутри дома.

Пенек не понимал: «С чего это деревья так неистовствуют? Кому они угрожают?»

Сердце Пенека забилось тревогой. Быстро спустив ноги с кроватки, он, в одной рубашонке, стрелой понесся в отцовскую комнату…

Отец лежал на боку. Его голова, приподнятая над подушкой, упиралась о локоть, лицо было мучительно искривлено, а пыльно-седая борода, еще более дряхлая и больная, чем сам отец, неподвижно замерла.

Слова, которые отец бросал, обжигали всех в комнате. Пенеку они показались больнее ударов.

— Несчастье!

— Вот вы какие…

— Скрыли от меня все! От отца…

— Как давно болен?

— Третью неделю?

— Не люди вы, а душегубы…

— Жалели меня… покой мой оберегали… Так, так… ну что же… спасибо вам… радуйтесь…

Тут отец засуетился. Еле шевеля трясущимися руками, тотчас начал одеваться: он спешил к умирающему Хаиму. Сделав несколько шагов, отец зашатался, обеими руками судорожно сжал бок, присел и взглянул на окружающих вопрошающими глазами.

— Что же теперь будет?

Он все же пересилил себя. Решил:

— Дойти сил не хватит… разбудите Янкла… пусть заложит… поеду…

Кто-то из домашних побежал на конюшню. Пенеку было безразлично — поехать или пойти. Охваченный желанием не отставать от взрослых, он побежал в дальнюю комнату, чтобы одеться. Схватив платье в охапку, он быстро вернулся и удивленно замер: ни отца, ни сестер уже не было. С улицы слышался стук удаляющихся колес, сонный стук, глухой, ночной, будто спешащий помочь умирающему Хаиму.

Но помощь запоздала, — Хаим умирает.

Стоя в длинной рубашонке, с платьем, зажатым в охапку, Пенек растерянно оглянулся. Расставив голые ноги, чувствуя босыми пятками ночную прохладу пола, Пенек мгновение прислушивался к дребезжанию удаляющейся коляски и вдруг разрыдался.

Кругом все сразу стало холодно и мертво. Приспущенный огонь лампы на круглом, накрытом скатертью столе, зеркало, наклонно висевшее между двумя задрапированными окнами, диван в углу, высокие плетеные кресла — все это удивленно замерло: никогда еще Пенек, такой упрямый и сдержанный, не изливал перед ними душу в таких истошных криках.

Из дальней комнаты у самой кухни, по ту сторону всех этих черных теней, что расползлись по столовой, передней и, дальше, по длинным коридорам, послышались голоса. Оттуда на плач Пенека прибежали кухарка Буня и Шейндл-долговязая, обе босые, в одном исподнем, с платочками на всклокоченных волосах, видно, прямо с постели. Но даже по сонным лицам их можно было угадать, что это они впустили Лею и Цирель, это они после ухода отца закрыли дверь тяжелым засовом. Обе ежились от ночного холода, но в овалах их заспанных лиц, в глазах и всем их облике было что-то необычно милое, ночное, женственное.

Этого Пенек в них еще никогда не замечал.

Они заторопились, успокаивая мальчика:

— Ну, хватит… хватит…

— Не плачь…

— Ты же умница!

При этом обе почему-то часто, как-то по-особому поглядывали на стенные часы и повторяли, зевая:

— Ну и ноченька!

— Неужели еще и двух не пробило?

6

Тогда ночная тьма объяла дом, окутала его бесконечно длинной черной мантией. Дом тонул в ее необъятных складках. Во тьму ушли и беспокойно шумящие старые разросшиеся акации.

Под порывами ветра гнулись деревья, заупокойно стонали, завывали вокруг дома, словно море вокруг гибнущего корабля, стучали ветвями о ставни и железную крышу. Была темь, безграничная и бескрайняя. Бесконечно тянулись минуты предсмертного томления Хаима, человека рано поседевшего, любившего качать ребят на плече, любившего озорно крикнуть им над самым ухом «ку-ка-ре-ку».

Пенек притих, съежился; укрывшись коротенькой курточкой, он прикорнул на диване в углу. От волнения он стучал зубами. Все в нем ныло, исходило беспредельной тоской.

Хаим…

А за круглым столом у приспущенного огня лампы в одном исподнем, с платочками на спутанных волосах, все еще сидели Буня и Шейндл-долговязая. Они подолгу протяжно зевали, как-то необычно сонно произносили слова. Они теперь не только присматривали за перепуганным Пенеком. Им было страшно вернуться в этот час в свою дальнюю темную комнатку близ кухни, страшно лечь там в измятую постель. С каждым порывом ночного ветра за стенами дома они замирали, затаив дыхание вслушивались в затихавший шум старых акаций. Тогда казалось: за скрипом крыш и заборов слышатся тяжелые, шлепающие шаги — не человека, а исполински грузного истукана, палача с железной палицей в руках. Он отряжен, чтобы оборвать нить жизни, прикончить Хаима, но он слеп, этот истукан. Нелегко ему добраться и найти дверь Хаима. Он пробует лапами дверные засовы. Порой кажется: гулкие отзвуки его шагов слышны и здесь, над чердаком.

Шейидл вслушивается, словно до ее уха донесся отзвук этих грозных шагов. Ее взор почти безумен, — кажется, вот-вот закричит. Вдруг она говорит:

— Уйдем, Буня… ляжем в постель…

— Хорошо, — соглашается Буня. Она указывает взглядом на Пенека: — Возьмем к себе…

Но они не трогаются, опять зевают, ежатся от ночной прохлады, напряженно ждут: с минуты на минуту могут прийти с последней, недоброй вестью. Буня вздыхает:

— Сказывают: у человека, когда он отходит, с глаз пелена спадает… все ясно видит, точно в зеркале… сразу все вспоминает… ну, значит, и свою жизнь вспомнит… всю, как она есть… с первого дня, как свет увидел, и до самой последней минуты…

Она задумывается, всматривается прищуренными глазами в приспущенный огонь лампы:

— Вот так… все наяву видит… как на ладони…

Шейндл-долговязая повторяет то же, только иными словами, словами, вычитанными из книжек:

— Ну да, верно… прошлое… пережитые годы и дни, это тоже чего-нибудь да стоит… годы, как живые, приходят на тебя посмотреть и навек распрощаться…

Тишина.

Буня говорит:

— Знала-же я… еще позавчера… как сказал доктор: «Посадите больного в ванну», так и почуяла… поняла… что не жилец он на свете…

Тишина.

Шейндл-долговязая с минуту молчит и потом замечает:

— Что же… новость какая. известное дело… заболеет кто тифом, позовешь доктора, он сразу скажет: «Опустите больного в горячую ванну…»

Буня зевает:

— Известна она, эта ванна… в ней одних покойников обмывают… не ванна это, а обмывальная доска, что у нас на еврейском кладбище… Еще такого случая не было, чтобы человек выжил после этой ванны…