На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 14 из 101

В кибитке она сидела легко и твердо, чуть подавшись вперед. Это должно было означать: «Кибитка мчится быстро, но я мчусь еще быстрее».

Пенеку она рисовалась очень похожей на одну из барышень, изображенных в толстой «Ниве». Пенек мог бы даже указать в книге, на какую картинку похожа Шейндл-важная.

От ее платья, перчаток, дорожной сумочки, даже — как казалось всем в доме — от ее быстрых слов разносится по комнатам благовонный аромат, напоминая об адвокатах, врачах, о преуспевающих молодых людях, когда-то увивавшихся за Шейндл-важной.

В «дом» она вбежала быстро. Поднявшись по невысокой лестнице, она как бы нарочно участила дыхание и, не упомянув имени Хаима, спросила:

— Когда умер? — Вновь участив дыхание: — Чем был болен? — Глядела она при этом строго и внушительно, словно все знают: не запоздай она, Хаим не умер бы, — она бы этого не допустила. Под вуалеткой по спокойному лицу скользнули три-четыре слезинки. Тут же, сдержав себя, она быстро глянула в зеркальце на крышке своей сумочки, поспешно припудрила покрасневшие бархатистые щечки. От слез не осталось и следа. Торопливыми шагами направилась в комнату отца. Узнав, что он уже третью неделю болен, удивилась: и это от нее скрыли? Широко раскрыла глаза, посмотрела на исхудалое лицо отца, отсвечивавшее желтизной, на его поседевшую бороду и произнесла одно только слово: — Боже! — Но произнесла очень внушительно: — Б-о-о-же!

Затем молитвенно пошевелила губами:

— Что здесь творится!

Отец — он безгранично доверял ее уму — чуть оживился, увидев Шейндл-важную, но тотчас же приуныл и произнес, как бы оправдываясь:

— Ну, ничего!

Она, не дослушав отца, понеслась в зал, где внутренние ставни были полуприкрыты. Передохнув в большом мягком кресле, покрытом, как и вся мебель, чехлом, Шейндл-важная взглянула на Цирель. Та все еще, как полагалось по обряду, сидела на полу, среди подушек. Охватив голову руками, Цирель раскачивалась то направо, то налево, не подымая глаз, и ни разу не посмотрела на приехавшую сестру. По спокойному лицу Шейндл-важной вновь скользнули три-четыре скупые слезинки. Затем она задумалась и с минуту посидела, бессильно опустив руки на колени. Это должно было означать: «Признаюсь… побеждена…»

Она заговорила о Хаиме. Ее слова были довольно обыденны, но лицо Шейндл-важной в эту минуту было гордо и значительно, точно приглашало восхищаться каждым произносимым звуком.

— Хаим… какая потеря… не только для тебя… он был братом родным… — Она вздохнула: — И мне был братом… — Снова вздох: — Всем нам был братом… — Заключительный вздох, как бы в раздумье: — Всех любил… словно отец родной!

На это Цирель, раскачиваясь в обе стороны, ответила лишь глубоким душераздирающим вздохом:

— О-о-о-о-х-х-х!

Пенек, понятное дело, не спускал глаз с Шейндл-важной, следовал за ней по пятам. Сестра вызывала в Пенеке то же чувство, что и женские фигурки на картинках «Нивы». Фигурка ожила, ходит по безлюдной столовой, садится за стол. У нее такой вид, словно она покончила если не со всеми заботами, то с самой трудной их частью. Вот Шейндл-важная кладет на стол сумочку, перчатки, облокачивается и задумывается. Пенека разбирает любопытство: о чем это может раздумывать фигурка из «Нивы»? Он смотрит на сестру во все глаза.

Тут Шейндл-важная внезапно замечает брата и неприязненно озирается. Но мальчик этим ничуть не смущен.

Заложив руки за спину, он по-прежнему спокойно разглядывает ее. Тишина. С минуту они смотрят друг на друга. Неприязнь сменяется во взоре Шейндл-важной любопытством.

— Подойди-ка ко мне! — обращается она к Пенеку.

Пенек сразу было двинулся к Шейндл-важной, но тут же замер, — Шейндл-важная как бы с перепугу затараторила:

— Не так близко.

— Чуть подальше…

— Вот так…

— Остановись…

Она смерила Пенека взглядом с головы до ног:

— Постой!

И стала сыпать упреками:

— Почему оборванцем ходишь?..

— Нос когда-нибудь утираешь?..

— Постой, не рукавом же! Как? Носового платка у тебя нет?

— Где измазался?

— Стой, стой…

— Где набрал столько грязи?

— Грязь у тебя на лице, на носу, даже на лбу…

— Боже, какие уши!

— Покажи свои руки.

— Когда ты мылся последний раз?

— И не стыдно тебе?

Пенек посмотрел ей в глаза, подумал и опустил голову.

Шейндл-важная рассердилась:

— Тебя ведь спрашивают!

— Ответь наконец: не стыдно тебе?

Пенек еще раз посмотрел на сестру и, чтобы позлить ее, ответил:

— Нет, не стыдно!

— Ах, вот как?!

Шейндл-важная взглянула на него, как на убогое, презренное существо, и закончила разговор:

— Иди! Пришлешь мне Шейндл-долговязую.

Пенеку захотелось показать, что он вовсе не убогий и кое-чего стоит. Он ответил:

— А я не пойду!

Шейндл-важная встала и с усилием, явно чрезмерным, нажала кнопку звонка, свисавшего с лампы. Она позвала сначала Шейндл-долговязую, затем Буню и Янкла и каждому надавала кучу приказаний. Вместе с Шейндл-долговязой она обошла все комнаты и нашла: дом никогда еще не был так запущен, как сейчас; пусть Шейндл-долговязая извинит ее, — дом просто весь в грязи.

— Дом узнать нельзя. Вернется мама из-за границы — то-то обрадуется… Что? Вторую горничную рассчитали? Ну и рассчитали — что ж из того? Это не оправдание. Вот Янкл ничего не делает, целые дни ничем не занят. Ведь лошадей уже сколько времени не запрягали! Кстати, где Янкл? Позовите его…

Но Янкл, едва ему сказали: «Поди, она тебя опять зовет», — подумав с минуту, решительно убрался из кухни. Он не спеша направился в конюшню, вывел рослых гнедых коней во двор и повел их к реке купать и поить.

Открыв дверь во двор, Шейндл-долговязая вторично окликнула Янкла, но он и не думал отзываться; сев верхом на лошадь, он пробурчал:

— Чего торопиться! Успею. Ничего не потеряю…

Явился он лишь часа полтора спустя и на недовольство Шейндл-важной отозвался довольно холодно. Ответ, по его обыкновению, был деловито расчленен на «во-первых» и «во-вторых»:

— Хозяин у меня один, а не десяток. Это во-первых. Во-вторых, работы у меня хватает, беспокоиться нечего, по целым неделям разъезжаю с хозяином, сутки напролет не сплю. Отдыха не знаю. В дороге хозяин не дает пощады ни себе, ни лошадям, ни мне. Гонит вовсю. Что ж, разве я прибавки за это требую. А если не требую, то и с меня нечего взыскивать, коли неделя-другая посвободнее выпадет…

Не собираясь выслушивать ответ Шейндл-важной, он быстро повернулся и направился в кухню.

— Вот тебе, — сказал он, — приехала! Без нее командиров не хватало…

Пенек, понятное дело, побежал за Янклом на кухню, нежно прильнул к нему, заглядывая в лицо. Затем, сев к Янклу на колени, стал трепать белокурую бородку кучера, вдыхая запах его шеи — приятный запах свежевымытого тела, словно вдыхая запах реки и летних пряных трав на ее берегах. Пенеку хотелось потрогать каждый бугорок, каждую впадинку на лице Янкла, — вот молодчина Янкл! Уж коли он говорит с хозяевами, все выложит начистоту. Янкл не за одного себя постоит, а сразу за всех отчитает: и за Буню, и за Шейндл-долговязую, пожалуй, и за него, Пенека, за то, что в «доме» его считают убогим, презренным созданием. Хорошо, если бы кто-нибудь похвалил сейчас Янкла. Хоть бы кто-нибудь оценил.

Ну и ответил же он! Уж задал ей перцу!

Но нет. Все на кухне сейчас словно чем-то озабочены и молчат. Пенек видит, что Буня отбирает картошку и кладет ее в горячую золу, в очаг большой русской печи. На этот раз она делает это, желая угодить Янклу: он большой охотник до печеной картошки и любит, чтобы вместе с ним все на кухне лакомились этой картошкой. Пусть каждый возьмет по картофелине, слегка посолит ее двумя пальцами и глотает обжигающее лакомство, от которого идет такой вкусный, чадный запах.

Пенек откусил кусок горячей картошки. Рот у Пенека открыт. Он перебрасывает языком обжигающий кусок от одной щеки к другой: точь-в-точь как Янкл. Пенек не спускает с него глаз, повторяя каждое его движение. Янкл — его первый, настоящий учитель. Это Пенек чувствует. Ни учителя в хедере, ни мать, ни даже отца он не считает своими наставниками. Настоящий его учитель — это Янкл. Что бы Янкл ни сказал, всякое его слово — это неподдельное золото. Вот каков Янкл!

Надвинулись сумерки. Картофель съеден. Лампу в кухне еще не зажигали, пылает только огонь в большой русской печи. Теперь хорошо посидеть у Янкла на раскачивающихся коленях и вслушиваться в молдавскую песенку, которую Янкл негромко напевает:

Ты да Дунай, Ду-у-у-най,

Ду-у-у-най, Ду-у-у-най да…

Пенек знает, почему Янкл так часто повторяет слово «Дунай». Янкл давно пришел в этот дом. Сначала он служил здесь не кучером, а чем-то вроде лакея. Затем его забрали на военную службу. Вместе с полком Янкл находился где-то далеко, возле большой, красивой реки, которую зовут «Дунай».

И еще Пенек знает: мать Янкла выкормила Шейндл-важную. Его матери-вдове не на кого было оставить младенца, и она забрала его с собой в «дом»; здесь она вскормила грудью Шейндл-важную одновременно с ним, потом служила кухаркой и потом умерла. Осиротевший Янкл остался в «доме».

Однажды в конюшне Янкл рассказал об этом Пенеку, жалуясь ему, точно взрослому:

— Так-то, брат, к ремесленнику на выучку они меня не отдали, твои-то. Ну, а у самого ума не хватило, мал был… — Подмигнув в сторону «дома», он закончил — Что с них возьмешь? Дело пропащее…

Об этом, кажется, Янкл не забывает и сейчас, сидя подле пылающей печи и вплетая свой молдавский напев в надвигающиеся сумерки:

Ты да Ду-у-у-най, Ду-у-у-у-най,

Ду-у-у-най, Ду-у-у-най да…

Пенеку приятно, что Янкл раскачивает его на коленях, что Янкл его обнимает. Вся жизнь матери Янкла в этом доме, — здесь она кормила Шейндл-важную, здесь служила кухаркой, здесь же и умерла, — все это вызывает в Пенеке чувство, будто Янкл — в родстве с обитателями «дома». Пенек помнит, как Янкл шел третьего дня за гробом Хаима.