Тишина.
Ее голос крепнет:
— Молчишь? Напрасно… Мне любопытно было бы услышать твой ответ.
Возбуждение Шейндл постепенно нарастает. Это заметно по ее учащенному дыханию, по быстрым шагам, которыми она меряет комнату. Начинает она с того, что выкладывает всю тяжесть обиды, нанесенной ей отцом. Она больше не подыскивает деликатных слов, начинает выражаться почти что грубо, — так в подобных случаях разговаривают в простонародье.
— Уж лучше бы ты меня избил тогда! Из дому выставил! Как прислугу за порог выбросил бы!..
— Да замолчи ты! — умоляет ее отец.
— Оставь! — еще сильнее вскипает она. — Почему я должна замолчать? Кто же скажет тебе правду в глаза, если не родная дочь? Ты разбил мои девичьи мечты, всю мою жизнь растоптал. В твоем доме я и желать ничего не смела. Да, да… Не смела! Ты меня всегда пилил даже за одни желания… Хотела я выйти за человека с высшим образованием… За адвоката Минскера. Он только поселился тогда в нашем городе… Ты знал: я изнываю по нему, брежу им. Он стал известен, приобрел большую практику. За ним охотились во всех богатых домах, где только были девицы на выданье. Минскер у нас пороги обивал, несколько лет ко мне сватался, подсылал разных людей уломать тебя… Считался с твоей набожностью, готов был на уступки пойти: кошерную кухню у себя завести обещал, бороду был готов отрастить, как полагается набожному еврею…
— Ерунда… — перебивает ее отец. — Воображаю: у адвоката Минскера — и вдруг борода раввина, да еще кошерная кухня… Многого все это стоит, если человек обзаводится ими не для бога, а чтобы заполучить жену…
— Хорошо, пусть так, — уступает Шейндл-важная, — но ты ведь знал, что я по нему сохла, а при тебе даже заикнуться об этом не смела…
Отец непоколебим.
— Ну, довольно, — говорит он, — ты и сама не знала, чего хотела. Об этом и говорить нечего. Ты ведь было задумала замуж выходить за этого… доморощенного комедианта Шлему. По уши была влюблена…
— Пожалуйста, — повышает голос Шейндл-важная, — не путай, прошу тебя. Не я была в Шлему влюблена, а наоборот — он в меня. Вот как это было…
— Вот как? — иронизирует отец. — Почему же это он был влюблен именно в тебя? Почему не в кухарку Буню или Шейндл-долговязую?
Вот оно что…
Тут только и становится по-настоящему занятно.
Шлема — младший сын тетки Пенека со стороны матери — «прошел огонь и воду», как отзываются о нем в городе. Сейчас он — инспектор страхового общества, имеет под началом нескольких агентов, разъезжает с ними по уезду, собирает страховые взносы у помещиков. Он все еще холост. Случается, по дороге он останавливается перед «домом». У подъезда его ожидает парный экипаж, самый щегольской в городе извозчик.
Сидя на козлах, широкозадый возница рассказывает кучеру Янклу о Шлеме:
— Не скупой он, грех жаловаться. Цена мне по такции три рубля в час положена. А он как когда. Порой и четыре и пять рубликов пожалует. Любит очень быструю езду, вовсю велит гнать. Это так, езда с ним нелегкая… «Гони во всю ивановскую» — требует.
Шлема — высокий, бритый, одет с иголочки, носит котелок и коротенький пиджачок. Его как-то спросили:
— Неужто, Шлема, такая мода теперь пошла? На голове горшок, а сиденье все наружу?
На Шлемином цыгански удлиненном лице едва заметно улыбнулась одна лишь точка.
— Да, — ответил он тихо, едва шевеля губами, — что касается сиденья, то лишь теперь поняли: это самое главное из того, что человек должен показывать миру…
На Шлемином лице улыбается одна лишь точка, но и этой одной улыбающейся точкой он заставляет всех окружающих покатываться от хохота, — такая уж сила в этом Шлеме! Умеет он изображать разных людей, даже самых старых женщин, умеет подражать говору маленьких детей, старых евреев, умеет петь на разные голоса — басом, баритоном, тенором, женским голосом, умеет он и но-настоящему петь: задушевно, сильно, красиво, так что за сердце берет. Иногда ему вдруг вздумается передразнить голос сердитого Зейдла или же старого Ешуа. Тогда из кухни прибегают Буня и Шейндл-долговязая, становятся у дверей, но их не замечают — до того все захвачены искусством Шлемы.
Все им восторгаются:
— Ну и Шлема!
— Такого не сыщешь во всем мире!
— Психологику всех людей знает…
— А умница какая! По лицу видать… Продувной малый…
Заезжающие иногда в «дом» гости из Киева и те им восторгаются:
— Большой талант! Зря он здесь пропадает. Актером был бы знаменитым…
О том, что Шлема был связан какой-то особой дружбой с Шейндл-важной, об этом Пенек неоднократно слышал на кухне.
История этой дружбы часто всплывала в разговорах Буни и Шейндл-долговязой. Пенек помнит один летний вечер. «Дом» опустел, родители со старшими детьми куда-то уехали. Во дворе на ступеньках небольшой лестницы, что у кухни, непринужденно расположилась вся прислуга. Шейндл-долговязая распевала все песенки, каким ее только научил Зусе-Довид. Одну песенку все подхватывали хором, хватались за бока, повторяли много раз. Песенку эту сложил сам «шельмец» Зусе-Довид.
Шлоймеле и Шейнделе —
Два сердца молодых…
Шлоймеле и Шейнделе —
«Ее» отец меж них.
В окошко милой Шейнделе
Шлоймеле стук-стук,
В окошко он стучится,
А ночь молчит вокруг.
Он на свиданье Шейнделе
Зовет в ночную тьму:
— К чему богатства, Шейнделе,
Сокровища к чему?
К чему тебе томленье неволи золотой?
Гляди, гляди, готов я
Склониться пред тобой!
На воле обвенчаемся,
В садочке я и ты,
Умчимся мы далеко,
Нас утром не найдут.
Свидетели — деревья
Да шелесты листвы,
Трепещущие ветви
И звезды в небесах.
— Нет, Шлоймеле, нет, милый,
Богатство — не пустяк.
Любовь родится утром,
А к вечеру умрет.
Нет, Шлоймеле, нет, милый,
Не надо тратить слов.
Ведь как жилье без крыши,
Без золота любовь!
И вот, оказывается, теперь обо всем этом можно услышать от отца, да и от самой Шейндл-важной.
Вот интересно!
Лежа в кроватке по ту сторону полуприкрытой двери, Пенек готов ущипнуть себя, лишь бы не уснуть и дослушать беседу до конца.
Мысли у Пенека быстрые, они разбегаются, словно табун диких лошадей.
«Вот тебе и на!»
«Видать, и у сестры Шейндл есть свои грешки…»
«Да еще сколько! Да еще какие!»
Отсюда Пенек быстро делает вывод: зря мамаша считает его, Пенека, самым большим грешником в мире. Вот сестра — та сумела прикрыть свои грешки, и никто не смеет ее укорять. А он, Пенек, ходит со всеми грехами напоказ, поэтому его вечно и ругают.
Однако долго думать над этим Пенеку сейчас некогда. Он и так уже упустил часть беседы отца с сестрой. За полуприкрытой дверью больше не упоминают имени Шлемы. Теперь там говорят о муже Шейндл-важной, Берише, смугло-черном, всегда одетом по последней моде. Шейндл-важная никогда не допустит, чтобы ее муж, низенький Бериш, с очками на носу, был одет менее изысканно, чем Шлема. Однако почетом и уважением она окружает его лишь потому, что он имеет величайшую честь лично состоять ее мужем, мужем Шейндл-важной… Теперь она говорит о нем с горькой усмешкой, неприязнью, почти издевается над ним.
— Знает он языки — немецкий, французский, английский, книги читает, математику изучал, а что мне от его знаний? Не мил он мне… Черствый он, бездушный… Сухарь настоящий… Нелюдим… Даже когда к тебе в дом придет, никогда за стол не сядет, ни к чему не прикоснется… Извольте видеть: «Не может есть у чужих». Подумаешь, неженка! Это у тестя «чужие»! Не зря до тридцати пяти лет холостяком прожил. Неуживчив с людьми был. Никто за него замуж не хотел. А ты меня заставил выйти за него. Ты меня принудил! Ты убеждал тогда: «Он сахарозаводчику Шавелю близкой родней приходится»… Вот мне и радость! Вся его семья вечно жила на содержании у Шавеля… Да!.. Хоть и двенадцать тысяч в год у Шавеля получали, а все же нахлебниками их все считали. И мать, его и сестры — все они сухари, как и он сам. Нахлебники они по натуре своей. А фасону-то сколько! Сейчас же после свадьбы меня в подвенечном платье к Шавелю повели, чтобы он на меня взглянул. Как корову осмотрел, достойна ли я быть у него нахлебницей. «Уж чем-чем, — уговаривал ты меня тогда, — а сытой жизнью навсегда обеспечена будешь…»
— Не сочиняй, пожалуйста, — тихо перебивает ее отец, — этого я тебе никогда не говорил. Может, это сказала твоя мамаша… Я придавал значение только знатности рода. Мать Бериша и мать Шавеля — родные сестры. Обе из рода известного Якова Эмдина. У них даже родословная книга была.
Тут ему приходится прервать речь. Шейндл-важная едва не хватила кулаком по столу:
— Врут они! Никакой родословной книги у них не было. Родословную им смастерил тульчинский раввин, жулик первостатейный, хоть и духовного звания! По секрету тебе скажу: этого проходимца раввина Шавель двумя тысячами за «работу» вознаградил. Заранее с ним сторговался. Бериш мне сам как-то проговорился…
Тут Пенек заволновался. Он опять невольно упустил часть дальнейшей беседы. Он задумался. Вот интересно! Муж родной сестры — потомок царя Давида, а Пенек этого и не подозревал…
Пенеку это показалось очень важным. Он тут же решил: вот придет Бериш в гости, надо будет его по-новому разглядеть, осмотреть со всех сторон, не похож ли он хоть чем-нибудь на царя Давида? Не поет ли он втихомолку, не играет ли на арфе, как царь Давид, не грешит ли, наконец, и он порою с какой-нибудь красавицей Вирсавией, как сказано в библии. Об этом Пенек учил в хедере:
«И царь Давид, встав с ложа своего, прогуливался по крыше царского дома и с крыши увидел моющуюся женщину».
Пенек скоро очнулся от своих дум. Беседа отца с сестрой шла уже о винокуренном заводе, близ которого Шейндл-важная живет с мужем.
Сестра донимала отца своими жалобами:
— Заарендовал ты винокуренный завод и передал его нам. Не завод это, а разоренье. Нашел ты для нас дело, нечего сказать, благодарю покорно! Прошло то время, когда винокуренные заводы были золотым дном. Люди наживались тогда на том, что утаивали акциз от казны. При перегонке «градусы крали». Теперь же всюду поставили новые приборы, да еще с казенной печатью. Утаить немыслимо. Бериш ничего не придумает. Сколько ни старался, ни одного градуса ему не удалось украсть…