Главное: оно здесь!..
Теперь, когда все еще спят, оно взошло!!! Видишь? Вот оно — солнце!
Оно уже вынырнуло из огненной реки.
Оно господствует над всем миром, подобно тому как Шейндл-важная господствует над всеми в кухне. По ее приказу все ложатся спать, по ее приказу все встают. Но Шейндл-важную все на кухне ненавидят, в особенности Пенек; он не любит, когда им командуют. Другое дело солнышко: пожалуйста, пусть оно им командует сколько угодно… пусть прикажет вскочить на крышу, — Пенек это сделает с большим удовольствием… Еще одна секунда… В последний раз Пенек взглянет на солнце и побежит. Нет, верно, угрюмый Зейдл наврал. Ведь не может быть, чтобы столь важной лучезарной особе приказали бы: «Сделайте одолжение, потрудитесь вертеться вокруг земли!»
Еще разок взглянуть на солнце и — кончено! Последний разок!
Вот странно! Косые солнечные лучи сверкают, падают на домики, дремлющие в прохладе раннего утра. Только что засиявший солнечный свет нежен и ласков. Таким Пенек видит его первый раз в жизни. Он вовсе не знал, что сияние солнца подобно человеку: рано поутру оно молодое и нежное, покрыто легким пухом, как слабый, только что вылупившийся птенчик; днем оно могучее и властное; под вечер разморенное, как хилый старик, который еле кряхтит… Это надо запомнить!
На этот раз Пенек окончательно говорит себе:
— Хватит!
Он быстро мчится к Нахману. У него такое чувство, будто само солнце велит ему торопливо бежать к Нахману. Само солнце радуется, что он послушен. Хочется ему помчаться еще быстрее, полететь во весь дух, словно стрела с туго натянутой тетивы.
Не тут-то было!
По пути к Нахману приходится пробежать мимо дома Цирель. Высокая черепичная крыша еще покрыта росой. На входной двери висит большой замок. Домик сиротливо одинок. Он опустел и ждет, когда Цирель закончит траур в большом отцовском доме. Дом весь окутан ночными тенями, ставни уныло затворены. Здесь волей-неволей прервешь свой бег и остановишься на мгновенье. В голову приходит сон, привидевшийся в ночь, когда умирал Хаим:
«Умерший Хаим лежит, прикрытый черным покрывалом, на старом сундуке в прохладном коридоре».
Пенек оглядывается: как далеко отсюда до солнца?
Дом Цирель теперь какой-то скорбный, унылый. Хорошо бы солнцу пригреть этот дом, прогнать отсюда грусть…
Пожалуй, не мешало бы и самому Пенеку порезвиться около этого дома, растормошить его, рассеять его уныние. Но Пенеку некогда: он бежит, спешит к Нахману.
Бежать осталось немного, — теперь уж рукой подать…
Пенек несется по тесным закоулкам, где живут ремесленники. Солнце, видит он, будит домик шорника Эли, глядит на него искоса, щекочет окна золотыми нитями лучей. Домик от щекотки улыбается, да, да, улыбается!
Перед входной дверью лежит забытое с вечера кухонное корытце. Удивительно еще, что корытце ночью не стащили. Пенеку, пожалуй, следовало бы постучать хозяевам в окно: пусть уберут корытце, но некогда! Ноги несутся быстро-быстро, глаза жаждут поскорее увидеть лужок… вон он, лужок… вот хибарка сапожника Рахмиела. Сущий дьявол этот Рахмиел!.. Чуть свет, а он уж на ногах. В одном исподнем, засученном до колен, босой, он месит глину, чтобы заделать развалившуюся стену своей хибарки.
Хорошо бы постоять и посмотреть, как он заделает стену, но опасный человек этот Рахмиел! Скверная у него привычка: как только увидит возле себя Пенека, тотчас же схватит его за ухо… Изо рта Рахмиела несет постным духом, смешанным с запахом сапожного вара, и этим добром он дыхнет тебе не в ухо, а прямо в рот, да еще оскалит при этом зубы:
— А жаркое уплетаешь небось? Перепадает тебе кусочек иной раз? Перепадает?
Нет, уж лучше миновать хибарку Рахмиела, обойти ее справа.
Лишь вспомнишь, как обрадуется Нахман, и тут же перестанешь чувствовать всякую усталость… Еще бросок… еще один… и вот она, покосившаяся набок избушка Нахмана. Она уже вся на виду.
Еле стоит эта избушка… Того и гляди упадет… чудом держится…
Стены кругом в трещинах, люто враждуют между собой: чем ближе к земле, тем больше отступают друг от друга.
Дырявая соломенная крыша из года в год все больше и больше оседает. Доведенная до отчаяния раздающимися в обе стороны стенами, крыша словно жалуется: «Злодеи вы… в клочья меня разнесете!..»
У крыши уже переломан хребет. Посредине, у самой дымовой трубы, она осела и не сегодня завтра провалится. Окна с закоптелыми, из кусочков составленными стеклами давно потеряли четырехугольную форму, оседают вместе со стенами. Вот-вот они достанут до земли. Ни окна, ни двери на улицу больше не открываются. Открыть можно одну заднюю дверь, и то лишь наполовину.
Теперь, с восходом солнца, она была уже отперта. Пенек сразу понял: «Ну да, эту дверь ни днем ни ночью не закрывают!»
Пенек приоткрыл ее чуть больше и сунул голову в сени.
Ого! Пахнет гарью, как на пожарище…
В тот же миг он и сам словно угорел. Голова закружилась, в глазах что-то замелькало. Все из-за порога!
Порог состоял из одной дощечки, прибитой довольно высоко. Порог как бы предупреждал: «Смотри в оба! Шею свернешь!»
Пенек это проглядел. Запнувшись ногой о порог, он ввалился в сени, точно в яму, упал животом на большой камень и ушибся так сильно, что сразу замер. О том, чтобы быстрее подняться, он даже не думал. В голове помутилось, все мысли погасли. Полежав немного, Пенек сообразил: «Вовсе не глуп этот Нахман… недаром на ночь дверь не запирает… За таким порогом и воров бояться нечего…»
Пенеку показалось: он лежит ничком уж очень давно. «Это надо запомнить, — сказал он себе, — теперь по крайней мере я уже знаю, что чувствует человек, падая навзничь… Знаю в точности…»
Поднявшись, он скривил лицо и схватился обеими руками за живот. Содранная кожа вызывала жгучую боль. Пенек пошевелил губами:
— Ф-у-у-у!
Лишь теперь он заметил: из сеней в избу ведет другая, закрытая дверь. Эта дверь сразу внушила Пенеку страх: «Хитрая она… притаилась… Верно, у нее такой же порог, как у первой…»
Мысли в голове все еще путались. Боль от содранной на животе кожи лишь теперь давала себя знать по-настоящему. Все же это не помешало Пенеку вслушаться в странные звуки, наполнявшие избу, — хор полудюжины детских голосов, не то певших, не то плакавших. Хору вторил зычный голос взрослого и удары плетки, со свистом рассекавшей воздух.
«Что бы это могло означать?»
Впрочем, ясно: в избушке Нахмана сердитый учитель обучает детей грамоте. Одному из школьников, видно, здорово попало: рассерженный учитель излил на него всю свою злость. Мальчик, заливаясь горючими слезами, орет благим матом; так кричит во время порки ребенок, защищая ручонками обнаженный зад… Но с каких это пор изба Нахмана превращена в школу? Пенек знает всех учителей в городе: по соседству с Нахманом ни один не живет.
Пенек осторожно приоткрыл дверь. В нос тут же ударил удушливый, спертый воздух, напомнивший зловонный рот Рахмиела, — постный дух, смешанный с запахом сапожного вара. В глазах сразу зарябило — настолько в комнате было темнее, чем на залитой солнцем улице. Из окна, покосившегося, замызганного, плыла солнечная струя. Конус золотистой пыли упирался острием в середину стола, его ежеминутно заслоняла фигура двенадцатилетнего Боруха, старшего сына Нахмана, сидевшего у окна первым. Рядом с Борухом, за раскрытым потрепанным молитвенником, сидели двое его младших братишек. По другую сторону стола, также у раскрытого молитвенника, сидел лишь один мальчик — Додя, младший сын сестры Нахмана. Его старший брат, Цолек, стоял среди комнаты, против Нахмана, вооруженного ременной плеткой. Цолек стоял со спущенными штанишками, верхом на палочке, с рубашонкой, задранной поверх головы.
Это Нахман занимался на заре со своей паствой, сам обучая ее грамоте, ибо: «Как же я могу учителя нанять? Учителю платить — набитую мошну надо иметь…»
Раз за эту работу взялся сам Нахман, то, ясное дело, он выполнял ее добросовестно, со всеми приемами заправского учителя еврейской религиозной грамоты. Нахман до крайности честен, это всем известно. Порой он сам не рад своей честности, но ничего не может с собой поделать. Такая уж у него кровь…
Именно поэтому он теперь задал Цолеку трепку по всем правилам учительского искусства. Оказывается, Цолек уже два дня не ходил в синагогу, два дня не читал заупокойной молитвы по матери.
При появлении Пенека все голоса сразу смолкли. Позже всех прозвучал возглас Нахмана:
— Тише!
Но этот призыв был излишен: в комнате и без того нависла выжидающая тишина. Было слышно, как жужжат мухи, черные, предосенние, злые. И сколько их! Сколько! Они густо покрывали огромную нетопленную печь, окна, пятна плесени на стенах и углах низкого потолка. Они накинулись на лицо и руки Пенека, набросились с яростью встревоженных пчел.
— Берегись! — предупредил кто-то Пенека, спускавшего ногу с высокого порога.
Но Пенек ничего не слышал. От вони у него дух захватило. В пересохшем горле точно кость застряла. В то же время он был чрезвычайно удивлен: доставленная им весть зазвучала не в меру слабее, чем он ожидал:
— Вас зовут… нужно покрасить полы во всех наших двенадцати комнатах…
Пауза.
— Тише!!!
Слово «тише» произнес вторично Нахман. Из его правой, бессильно повисшей руки сразу выпала плетка, легла на глиняный пол, словно здесь, в избе, она никогда больше не будет нужна. Руки Нахмана, согнутые в локтях, чуть приподнялись и повисли в воздухе. Его голова с застывшим лицом очень медленно поднялась, глаза уперлись в потолок. Сразу стало заметно: уж очень худ этот Нахман, худ и длинен. Из его застывшего, полуоткрытого рта высовывались три передних кривых зуба, торчали почти наружу. Они были крупные, почерневшие, такие же прокопченные, как и впалые, худые щеки Нахмана. Эти зубы давно шатались, будут век шататься, мешать верхней губе коснуться нижней, но никогда не выпадут. Из-за этих шатающихся зубов речь Нахмана не совсем ясна, порой вовсе невнятна.
Застывшие гла