за Нахмана все еще упирались в потолок.
Нахман сказал:
— Ите… подай мне кафтан…
Тут только Пенек заметил: в комнате находился еще один человек. В темном углу между печью и стеной сидела жена Нахмана, сшивая какие-то тряпки.
По-прежнему не сводя глаз с потолка, точно боясь лишним движением разбить неожиданно свалившееся счастье, Нахман натянул на себя заплатанный кафтан. Только после этого он перевел взгляд на Пенека и, не открывая рта, спросил одними губами:
— Кого велили позвать? Это меня-то?
Пенек быстро подумал: «Ясное дело. Полы заново красить надо. Кого же позвать? Кроме Нахмана, в городе и маляров-то нет».
Вместо ответа Пенек утвердительно кивнул головой.
Длинные, худощавые пальцы Нахмана торопливо нащупывали пуговицы уже надетого кафтана. Нашли, быстро застегнули. Длинные ноги двинулись было к двери, но, поравнявшись с Пенеком, Нахман остановился, расстегнул кафтан, медленно подошел к окну и, облокотившись о подоконник, приложив лицо вплотную к стеклу, составленному из кусочков, задумался. На подоконнике сохли вонючие окурки. Нахман раскрошил несколько окурков, разложил табак на узенькой полоске бумаги, свернул из нее тоненькую закрутку и, смочив ее края дрожащим языком, повернулся к жене.
— Так и знал… — сказал он. — Рано утром, как только проснулся, сразу почуял: сегодня печь затопим… обед варить будем… верное слово, почуял… Не сойти мне с места — так и подумал: сегодня придет к нам счастье…
Шейндл-важная всегда останется верной себе.
— Не человек она, а сущее несчастье!
Это слова Янкла.
— Она, — говорит он, — всегда считает, что ее обидели: я, мол, осчастливила всех уже одним тем, что соблаговолила родиться, а меня, изволите видеть, никто не благодарит!
В дни ее пребывания в «доме» оба дворовых фонаря должны гореть всю ночь. На кухне говорят:
— Хорошо еще, что она не приказала вывесить флаг на крыше, как при коронации…
Очень большой барыней ее, впрочем, никто не считает. Зато она сама уверена в знатности и значительности своей особы. Рано спать она никогда не ляжет. По вечерам она скорее просидит в одиночестве несколько часов за пасьянсом, чем снизойдет до того, чтобы спозаранку улечься в постель.
Потом она спит при закрытых ставнях до полудня, как бы нарочно для того, чтобы все в доме ходили на цыпочках и ни на мгновенье не забывали, что она здесь.
Пенек вспомнил об этом с большим запозданием, — он и Нахман уже подходили к самому «дому».
«Сестра, — вспомнил Пенек, — никогда раньше одиннадцати не встает… Кто же с Нахманом договариваться будет? Отец? Он болен. Цирель? Она справляет траур по умершему Хаиму. Да и вообще она не в счет: она дочь отца от первого брака, небогатая, в дела „дома“ никогда не вмешивается. Тем более сейчас. После смерти Хаима она только тем и занята, что надрывает всем душу своими стонами».
— Как же быть? Вот уж и «дом»…
Пенек взглянул на Нахмана и несколько успокоился. Нахман, видел он, остановился и дрожащими пальцами свертывал закрутку из окурков.
Его плечи ссутулились, брови насупились, как у сильно удрученного человека. Такому человеку хочется курить табак покрепче. Нахман закурил, закашлялся при первой же затяжке, задумался, — это он, должно быть, мысленно высчитывает, сколько ему запросить за окраску полов в двенадцати комнатах. Он до того задумался, что не замечает больше Пенека. Заодно он, по-видимому, подсчитывает в уме, хватит ли заработка от этого заказа на жизнь семьи до осенних праздников. Это видно по двум худым, желтым, прокуренным пальцам, зажавшим папиросу. Два замечательных пальца! После каждой затяжки они как бы получают новое выражение. Глядя на них, Пенек видит, как они словно помогают Нахману решить вопрос:
— Не скинуть ли что-нибудь с намеченной цены?
Пальцы подносят ко рту Нахмана закрутку для новой затяжки. Пенеку опять кажется, что пальцы принимают участие в решении трудной задачи.
— Пожалуй… можно малость скинуть… самую малость.
«Ну, хорошо, — думает Пенек. — Нахман мог бы теперь поменьше ломать голову. Раз он обеспечен заработком до праздников и даже позже, то ему нечего больше беспокоиться. Мог бы он теперь хоть чуточку повеселеть, полюбоваться чудесным утром, как и подобает обеспеченному человеку». Пенек мысленно ставит себя на место Нахмана, обводит взглядом все пространство вокруг и находит: теперь, когда у Нахмана заработок, можно сказать, в кармане, мир выглядит прекрасно, — не мир, а праздник!
Жаль только, что солнце не светит чуточку ярче. В сравнении с радостью Нахмана оно, по мнению Пенека, сияет так… средне… даже словно подернуто дымкой.
Пенек глядит, не отрываясь, на дневное светило и находит, что оно скуповато. Он думает: «Эх, дали бы мне развернуться!»
Такая мысль часто приходит Пенеку в голову: «Дали бы мне развернуться! Все имело бы другой вид!»
Пенек советовался бы тогда лишь с одним человеком, с кучером Янклом. Кое-кто перестал бы у него кататься как сыр в масле! В первую голову он взялся бы за Шейндл-важную, — почему она встает так поздно? Любопытно: что было бы, если бы приказать Шейндл-важной ежедневно заправлять лампы, мыть посуду, делать всю домашнюю работу, а Шейндл-долговязую отправить на отдых на винокуренный завод, — пусть поживет там немного с Беришем!
Было бы очень любопытно взглянуть тогда на обеих. Но руки коротки! — что поделаешь, если власть не в твоих руках?
Пока что лампы заправляет Шейндл-долговязая, а Шейндл-важная спит за закрытыми ставнями в отдаленной тихой комнате, Нахман же все больше и больше теряет терпение: уже два часа, как он ждет…
— Вот бедняга!
Пенеку тяжело видеть, как Нахман волнуется. Уже раз пять маляр заходил на кухню справляться о Шейндл-важной:
— Когда же в конце концов она встанет?
В кухне на Нахмана даже не взглянули. Кто-то сказал:
— Когда встанет? Когда ей заблагорассудится…
Нахман постоял на кухне, посмотрел на свои два длинных желтых пальца, точно советуясь с ними: «Что делать?»
Затем спросил:
— Как же все-таки устроить, чтобы она проснулась?
Кухарка Буня раздувала огонь в печи, засунув туда голову и, казалось, верхнюю часть туловища. Вместо ответа она отодвинулась от печи, обернулась, взглянула не на Нахмана, а на три его передних шатающихся зуба и лишь после этого сказала:
— Проси бога, чтобы ее блоха укусила, тогда барыня вскочит!..
Лицо у Буни было испачкано сажей. От этого оно казалось дерзким, полным вызова. Нахман удивленно взглянул на нее. Видно, ему сильно хотелось отчитать кухарку, но он отложил это до другого раза. Не заведет же он ссору теперь, когда ему бог удачу послал.
Он все же буркнул полусердито:
— Что же вы гневаетесь? Обидел я вас, что ли? Ничего я не сказал… Вашей родни не задел…
Этим он лишь слегка намекнул на то, что муж Буни был из воровского мира и умер в одесской тюрьме…
Нахман вернулся во двор. Вот уже третий час пошел, как он ждет.
Пенеку от нетерпения не сидится на месте. Он то и дело бегает в зал, смежный с комнатой, где спит Шейндл-важная. Постояв там с минуту, он задумывается: хорошо бы сдернуть бархатную скатерть вместе с настольной лампой на пол! От грохота Шейндл-важная, наверное, проснется… скатерть длинная — до полу… ее можно нечаянно, мимоходом, зацепить ногой… А то можно сунуть в щель между дверью и косяком большой грецкий орех, жесткий, крепкий, и раздавить его прихлопнутой створкой..
Пенек с беспокойством вспоминает о Нахмане и затаив дыхание опрометью бежит назад во двор.
— Не ушел ли уже Нахман?
Нет? Ну слава богу! Нахман не обиделся. Он сидит здесь, у калитки, вновь свернул папиросу, затянулся и внушительно закашлялся.
В благодарность за то, что Нахман не ушел, Пенек готов поднести ему подарок: длинный камышовый мундштук, недавно забытый кем-то из гостей у отца в конторе. Пенек нашел этот мундштук и куда-то его запрятал. Какая жалость, он не помнит, куда именно. Какая жалость! Было бы интересно посмотреть, как из этого мундштука станет курить Нахман, человек, которому предстоит крупный заработок…
Пенек спешит на кухню, чтобы отыскать мундштук. Все сокровища Пенека хранятся на кухне между чуланом и печью. Пенек торопливо роется в своем тайничке: где же мундштук?
Тут из внутренних комнат вдруг прибегает Шейндл-долговязая. Схватив два больших, полных воды кувшина, она спешит назад, бросив на ходу:
— Встала!
На это Буня откликнулась стишком:
— Пойте и славьте — перцу прибавьте!..
Шейндл-важная не так-то еще скоро сядет завтракать.
Съедает она по утрам два яичных желтка всмятку, тарелочку компота, два гренка, стакан кофе со сдобной булочкой.
Буня по этому поводу говорит:
— Как составлено, а? Не завтрак, а рецепт из аптеки!
Однако вся трудность не в самом завтраке, а в том, как его подать. Начать с подноса: он должен быть по-праздничному накрыт салфеточкой, каждое блюдо должно красоваться на особой тарелке из праздничного фарфорового сервиза и сверху прикрыто такой же тарелкой. Установить все это в должном порядке Шейндл-долговязой дается не так-то легко: она при этом порядком потеет. Ее лицо полно тревоги:
— Пронеси, господи!
С подносом на длинных вытянутых руках, точно восприемник с младенцем, она пускается в столовую, но скоро возвращается обратно со всем своим снаряжением. Ее щеки пылают, нос смертельно бледен, глаза полны смущенья.
Буня, занятая у печи, оглядывается.
— Что же? Не угодила?
— Да нет… пустяки…
Оказывается: скатерть мала, покрывает только половину круглого стола. Шейндл-важная была недовольна.
— Так, — сказала она, — накрывают стол только у нищих!
— А мне-то что? — сконфуженно рассказывает Шейндл-долговязая. — Я ей выложу на стол хоть дюжину скатертей… Мне скатерти не жалко!
Она возвращается в столовую, расстилает скатерть по всему столу, как это делается по праздникам.