На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 32 из 101

— Гершл!

Кажется, никто еще не произносил так это имя:

— Гершл!

Кажется, голос Буни еще никогда не звучал такой лаской:

— Гершл!

Гершл отвечает развязно и весело:

— Ну что, Буня?

Хоть бы не отвечал он так быстро!

Буня с минуту молчит и вдруг спрашивает:

— А ты не обманешь меня? А, Гершл?

Слова, которые произносит Буня, обыденны, незначительны. Но на Пенека они действуют необычайно сильно. В них чувствуется вся прелесть, глубоко запрятанная в душе Буни.

Слова Гершла — расшалившиеся козы, что прыгают и скачут через заборы и плетни.

— Вот тебе на! Обманывать? С какой это стати? Ну и дурочка же ты! Зачем мне тебя обманывать? Разве ты мне зло сделала, чтобы я тебя обманывать стал? Не дожить мне до завтрашнего дня, если я тебя обману! Провалиться мне на этом месте! Я человек, который… Ну, сама понимаешь… Не без того… Немало у меня врагов здесь, в городке, черт бы их побрал! Но что они в сравнении со мной? Плевка моего не стоят. Завистники они, вот и все. Скачут вокруг меня, как блохи. Я их за нос вожу. Разные басни им сочиняю. А они и того не стоят. Сдохнуть мне, если вру! Сочиняешь, — говорят они мне. Пусть попробуют сами сочинять, ничего путного у них не выйдет. Они мне цены настоящей не знают, вот и все. В полку, где я служил, — дай бог счастье мне и тебе! — бывало, вечерком под праздник зовут меня в офицерское собрание. Обступят со всех сторон, угощают, расскажи-ка, Гершка, просят, ну-ка, загни свои басни, Я им разные истории выдумываю, а они покатываются, животики надрывают. А здешние дураки «пекарем» меня прозвали. Зависть их заедает, вот в чем дело. К примеру, какое им дело, что бабенки мне прохода не дают? Кровь у меня такая! Страсть как липнут ко мне! Не сойти мне с места! Уж лучше мне не рассказывать тебе. Об одной все же расскажу. Живет в Таращах вдовушка одна, такая, знаешь, маленькая да удаленькая, куколка настоящая. Так и сохнет по мне. И приданое скопила, целых три сотни уже имеет… Хе-хе! А ты уж испугалась? Дурочка какая! Твои две сотни мне дороже ее трех! Подожди. Знаешь, о чем я подумал? Повенчаемся мы именно там, в Таращах, у той вдовушки на глазах. Ей назло! Здесь, в городке, всякая дрянь нам в горшки заглядывать будет. А в Таращах обвенчаться — пустяковое дело. Раз плюнуть! Там раввин такой есть, он венчает быстро. Без всяких. Я с ним уже сговорился.

Пенек, стоя у щелочки забора, встревожен, он волнуется: как бы Гершл своей болтовней не затуманил солнечный день в глазах Буни. Слова Гершла вызывают у него такое же чувство, как и надвигающиеся тучи: вот-вот они закроют синеву неба и яркое солнце. У Пенека нет больше сомнений: «Гершл дурачит Буню… Обманет он ее…»

Пенеку жалко: «Пропадут Бунины две сотни».

Но глаза Буни, видит он, все еще излучают что-то напоминающее знойный летний день; и голос по-прежнему звучит нежно, необыкновенно ласково:

— Ступай, Гершл, уходи теперь…

Она выпускает его руку, но ее глаза пристально следят за ним, пока он удаляется. Видно, ей самой уже ясно: обманет ее Гершл, заберет ее двести рублей. Неожиданно она бросает Гершлу вдогонку:

— Придешь сюда вечером, Гершл? А?

Кажется, что в это мгновение Буня на что-то решилась.

Гершл исчез. Буня стоит одна в бурьяне; ее глаза — зной летнего дня.

Того, что было потом, Пенек никогда не забудет.

В течение нескольких дней Пенек наблюдал, как Буня укладывает свои вещи, как она прощается со всеми знакомыми в городке, прощается навсегда… навсегда…

Лицо ее сияет.

— Наконец-то!

— Достаточно наработалась… Хватит…

Она нетерпеливо дожидается дня отъезда. Рано утром она уезжает с Гершлом в Таращу венчаться.

У Пенека крепнет сложившееся о себе же мнение: «Какой я удачливый человек! Только начал наблюдать за Буней, как пришло к ней счастье».

На кухне говорят:

— Буня-то ведь умница! А какую глупость выкинула! Не ей переделать Гершла…

Пенек считает эти разговоры пустой болтовней. Никто, кроме него, думает он, не понимает, в чем дело. Кой-кому из взрослых, заключает Пенек, до того хочется быть обманутым, что он готов отдать обманщику свои последние двести рублей.

Взрослые над обманутым смеются. А он, Пенек, все же на его стороне.

5

Не прошло и двух недель, как Буня неожиданно вернулась. Шейндл-долговязая даже всплеснула руками.

— Ой, не могу!.. Глаза б мои лучше не глядели…

Буня сильно осунулась, потемнела. Глаза у нее словно чужие. Никто не знал, обвенчалась ли Буня с Гершлом в Тараще. Глядя на Буню, можно было подумать: в Тараще она похоронила кого-то из родных. Она сидела ка кухне целыми часами, не двигаясь с места, казалась полумертвой. Ей, видно, было безразлично, что скажу в городке. Она не обнаруживала ни малейшего интереса и к тому, что о ней шепчутся по углам здесь же, в кухне.

Пенек смотрел издали на Буню широко раскрытыми глазами, боялся приблизиться к ней. Лишь сердце его было переполнено жалостью, жалостью ребенка к матери.

На кухне у печи орудовала уже новая кухарка, присланная сюда Шейндл-важной. Это была маленькая, молчаливая женщина, сердитая-пресердитая. Ее небольшой носик что-то вечно вынюхивал. Сердитыми казались даже ее маленькие уши, даже седые волосы, выбивавшиеся из-под ее головного платка.

В доме ее называли просто:

— Старуха Хая.

Служанки на кухне сразу ее раскусили.

— Не человек, а ведьма!

— Не успела за горшки взяться, как уже свои порядки заводит!

— Молчит, точно воды в рот набрала!

И действительно, не успела она приступить к работе, как сразу сердито переставила по-новому кухонные столы, по-новому развесила по стенам горшки и кастрюли. Это, конечно, могло разозлить Буню. Но она ничего но сказала, молча сидела в кухне, стараясь не смотреть на новую кухарку. Буня не вздыхала и не плакала. Ее ноги без ботинок — она была в чулках и калошах — словно приросли к кухонному полу.

Во дворе Янкл и Шейндл-долговязая взволнованно шептались:

— Что же ей теперь делать? Куда она денется?

— Вот холера! — произнес Янкл. — Ведь ни слова не говорит, молчит, как идол!

Ему и Шейндл-долговязой хотелось узнать, что сталось с деньгами Буни, — ведь у нее было двести рублей. На помощь они призвали Пенека.

— Пенек, поди-ка сюда!

Они научили его, как выпытать это у Буни.

— Подойди к ней и скажи: «Кассир Мойше, мол, просил вас одолжить ему десять рублей. Он разменяет потом сотню и вернет вам».

Тут-то и выяснилось: у Буни в наличности имеется всего-навсего рубля три с мелочью.

Пенек передал ответ Буни слово в слово.

— Вот три рубля с копейками… Больше у меня пока нет.

Янкл и Шейндл-долговязая онемели. Шейндл подумала и вздохнула:

— Вот тебе и «пока»!.. Несчастная какая!

— Хорек настоящий! — сказал Янкл о Гершле. — Да разве я раньше не знал? Пока не обдерет, из рук не выпустит.

Шейндл-долговязая осторожно оглянулась и открыла Янклу тайну:

— Попробовала я заглянуть к ней в корзину, руку туда сунула…

— Ну и что же? — спросил Янкл.

Шейндл зашептала:

— Корзина наполовину пуста. Платьев нет. Да и обуви нет. Ведь были у нее две пары. А ходит теперь в чулках и калошах.

Янкл махнул рукой:

— Ну ее! — и ушел в конюшню.

Вопрос по-прежнему остался нерешенным — что же думает предпринять Буня?

Через несколько дней прибыла телеграмма от матери Пенека: «Приеду четырнадцатого августа».

На кухне высчитали:

— Приедет она ровно за две недели до еврейского Нового года. Стало быть, совсем скоро.

Слова «совсем скоро» словно обухом по голове хватили и Буню и Пенека.

Пенек почуял: «Баста! Наступает конец моей вольной жизни!» «Совсем скоро» его убежищем вновь будет кухня, а все прочие комнаты «дома» станут чуждым, недоступным миром, куда он не смеет и носа сунуть, особенно когда там сидят гости. Вскоре придется держать ответ перед матерью, — а она любит всех детей, за исключением его, Пенека. Наступает тяжкий день расплаты за все многочисленные прегрешения: и за то, что не посещал хедер, и за дружбу с «оборванцами», и за прогулки на винокуренный завод, к «мальчишке винокура», и за игры со щенятами.

Пенек ходил подавленный, и это его вновь сблизило с Буней. Та понимала, что ей здесь не место; она давно знала, что мать не любит «лишних людей» на кухне и особенно тех, которые «крутят любовь».

Удрученный, с болью в сердце, Пенек наблюдал за Буней, как она собирается в путь-дорогу — к своей родственнице в соседний городок Локшивку. Буня перетряхивала свою корзину, вынимала, вздыхая, два старых уцелевших платьица, грустно глядела на них, словно их носил дорогой, умерший теперь человек. У Буни обильно текли слезы.

Больше оставаться на кухне Пенек не мог. Стиснув зубы, он ушел во двор, а оттуда к Янклу на конюшню.

Там он опустился на койку Янкла, задумался и почувствовал: с отъездом Буни он останется один, точно сирота. Он расплакался. Янкл подсел к нему:

— Чего плачешь? Дурачок этакий!..

Рыдая навзрыд, едва выговаривая слова, Пенек пробормотал:

— Буня…

Янкл переспросил:

— Что Буня?

У Пенека не хватило слов объяснить Янклу, что именно он чувствует.

Он только сознался, что ему хочется плакать долго-долго и сильнее, чем он плакал до сих пор.

С распухшими от слез глазами он потом обедал на кухне. Обедали все, в последний раз вместе с Буней. Пенеку доставляло большое удовольствие есть со всеми из одной миски. В миске его ложка часто прикасалась к ложке Буни.

День был базарный, шумный. К концу дня Буня собралась уезжать. Она уже села на подводу. Вдруг кучер Янкл, кивнув головой Пенеку, отозвал его в сторону:

— Скорее! Пендрик! Иди сюда! — И торопливо сунул Пенеку в руку трехрублевку. — Поди скорее, отдай это Буне. Постой! Скажешь, это твои деньги. Отец, мол, их подарил тебе, когда уезжал.

Телега с Буней тронулась. Надвинулись сумерки. На кухне зажгли лампу. Все собрались ужинать, дожидались Янкла. Шейндл-долговязая несколько раз звала его через окно: