енек остановился, быстро засучил рукава чуть ли не до плеч, выхватил камень из кармана, расставил ноги, наклонился, подавшись вперед, и замер в боевой позе! Рука, вооруженная камнем, была закинута назад, готовая запустить камень во врага. Пенек был полон вызова.
— Ну-ка, сунься! Попробуй!
В таком случае Борух, сидя на заборе, может позволить себе поболтать с минуту ногами в воздухе. Сочувствуя в душе Пенеку, он может со спокойствием ценителя и знатока наблюдать: «Ну-ка! Кто кого?»
Однако Фолик уже заметил камень в руке Пенека и, разъяренный, остановился. Между ним и Пенеком — саженей десять. У Фолика грудь бурно вздымается, губы крепко сжаты, глаза мечут молнии, часто мигают, большой вытянувшийся нос пыхтит, издавая те же звуки, что и Муня: тгн… тгн…
Тишина.
С минуту оба смотрят друг на друга.
Фолик:
— Мерзавец! Зачем ты весь сад изрыл? — Он кивнул в сторону сидевшего на заборе Боруха. — Зачем мальчишек сюда притащил?
Пенек глубоко обижен за товарища: тут только один Борух, а Фолик его «мальчишками» называет. Возмущенный Пенек заскрипел зубами.
— Захотел и привел!
Движением брови он поддразнил Фолика.
— Какое тебе дело, Мотай-голова!
Но это показалось Пенеку недостаточным, и он прибавил:
— Дурак! Башка твоя пустая! Придется тебе еще разок пиявки на затылок поставить!
Это для Фолика самое обидное. От упоминания о пиявках он приходит в неистовую ярость.
Тут послышался визгливый голосок Блюмы.
— Эле-Мордхе юродивый! — крикнула она Пенеку.
Она приближалась сзади. Блюма телом щупленькая — кожа да кости, — но помешать Пенеку убежать она все же может.
Пенек едва успевает крикнуть ей:
— Зевало! Опять?
Сам он уже у забора. Ухватившись за него руками, он перемахнул на другую сторону в бурьян, где Буня встречалась с Гершлом.
— Борух, — крикнул он, — я здесь!
Борух лежит ничком в бурьяне. Через щелку в заборе он наблюдает за Фоликом и Блюмой, оставшимися во дворе, и докладывает Пенеку:
— Визжат!
Пенеку жаль неиспользованных камней, оттягивающих карман. В сильном возбуждении он швыряет камни через забор наудачу. Пенек не видит, попадают ли они в цель. Визг во дворе усиливается.
— Борух, — говорит Пенек товарищу, едва переводя дух, — давай твои камни. Скорее!
Борух торопливо выбрасывает камни из кармана. Он по-прежнему лежит ничком у наблюдательного пункта и осведомляет Пенека о результатах пальбы.
— Не попал, — говорит он разочарованно, — ни одним камнем, все мимо…
Рапорт Боруха еще больше возбуждает Пенека. У него возникает чудесная мысль. Левой рукой он хватается за верхний край забора, раскачивается и подпрыгивает. На одно мгновение его голова оказывается выше забора. Он успевает увидеть Фолика во дворе и в ту же секунду, прицелившись, запустить в него камнем.
Борух, лежащий ничком в бурьяне, радостно сообщает:
— Попал в ногу!
Пенек повторяет свой прыжок, вторично швыряет камень.
Рапорт Боруха:
— Опять мимо!
Пенеку удается подпрыгнуть и швырнуть в живую мишень третий камень.
Информация Боруха на этот раз молниеносно быстрая:
— Попал в голову, бежим!
Оба пустились наутек. Не по направлению к полукружию домов, а в противоположную сторону, к высокому бурьяну между задворками бедных домишек, окруженных погостом. На бегу Пенек спускает засученный рукав рубашки. Задумавшись, он вдруг останавливается.
— Ну их к дьяволу…
— Чего? — не расслышав, спросил Борух.
Пенек спустил засученный рукав на второй руке.
— Ничего, это я про своих, про брата и сестру… Видно, мне сегодня обедать не придется…
И тут же ему становится жалко, зачем он сказал «сегодня обедать не придется». На Боруха, видит он, это не произвело никакого впечатления. Ах этот Борух… Сколько раз в своей жизни он оставался без обеда и всегда это геройски переносил. А с ним, Пенеком, это впервые, и он сразу же пожаловался.
Все же Пенек не без удовольствия думает о том, что останется сегодня без обеда. Теперь он, во всяком случае, узнает, что чувствует необедавший человек… Ну, хорошо, больше об этом ни слова!
— Пошли!
Теперь они больше не бегут, степенно обходят городские домишки и приближаются к лачуге, где живут родители Боруха. Дорогой Борух прихрамывает, ступает раненой ногой на пятку.
— Братец твой… — неожиданно говорит он. — Ну и гадина!
Пенек уличает себя в слабости. Вот он только что подумал: «Дал бы кто-нибудь мне кусочек хлеба, охотно съел бы», а на самом деле он не так уж проголодался. Он вспоминает: последний раз он ел рано утром. Если до завтрашнего утра он ничего есть не будет, из его рта, верно, будет так же дурно пахнуть, как изо рта сапожника Рахмиела.
— Все-таки, — говорит Борух, — я стесняюсь ходить с тобой по городу. Знаешь почему? Ты — барчук. Еще подумают, что я к тебе подлизываюсь…
Вот так сказал!
Пенек понял.
Борух и ему подобные никогда не встанут с ним на равную ногу только из-за того, что он, Пенек, один раз лишился обеда.
Все же Пенек чувствует себя чуть-чуть ближе к бедноте, живущей здесь, в этих уличках, именно потому, что он сегодня не обедал и так же голоден, как и они.
Избушка Нахмана, кажется ему, глядит на него как-то по-родственному.
Из этой изубшки, едва они туда вошли на, них пахнуло вонью загаженных детских подушек и белья. На покосившиеся окна были спущены заплатанные занавески. Нищета, словно моль, объела все в этом доме. Теперь она прочно уселась на пороге, сторожила дом, как цепная собака.
Маленький братишка Боруха болеет уже третью неделю. Он лежит поперек кровати разметавшись, почти голый. Животик у него вздутый, напряженный, ручки — как тоненькие жердочки, личико — большой желтый лимон. Нахмана нет дома, он где-то в деревне. Жена его стирает белье в корыте. Мокрым локтем она вытирает нос, поправляет выбившиеся из-под платка волосы и сразу начинает ругать Боруха за долгое отсутствие:
— Погибели на тебя нет!
— Говорила тебе, слетай мигом! А ты на целый день запропастился!
— Околеть бы вам всем — каторга настоящая! Издохну я с вами.
— Поди уж сюда, дай ногу тебе перевяжу.
— Вот там немного зерна в сумке лежит. Знаешь, что с ним делать?
Борух молчит, пока мать перевязывает ему ногу, чувствует себя виноватым, шмыгает носом. Сумку с зерном надо отнести к Алтеру Мейтесу — перемолоть в крупу. Борух быстро взваливает на себя сумку, а мать кричит ему вслед:
— Скажешь: реб Алтер, за помол отец уплатит.
Пенек не успел оглянуться, как остался один, — Борух исчез. Что ж теперь Пенеку делать?
У него сосет под ложечкой. В желудке щемит, там словно тоска какая-то переливается, подкатывает к горлу, вызывает желание глотнуть. В одном ухе сильно звенит. Что бы это значило? Неужели все от «этого»? Пенек соображает: верно, уж пять часов… С утра ничего не ел.
Если бы ему дали только взглянуть на хлеб, он, даже и не притронувшись к нему, почувствовал бы себя лучше. Пенек испытывает теперь жалость к самому себе. Это, полагает он, и есть самое худшее. Он, Пенек, ничего не стоит. Позор! Ну, в таком случае он больше не станет думать о еде. Лучше пойдет бродить один, без цели.
Пенек выскользнул из домика Нахмана. Он долго шатался по бедным окраинам, по закоулкам, где все охвачены повальной болезнью — у всех одна и та же дума: «Праздники надвигаются… Хлеба нет… Что же с нами будет?»
Пенек так бы и назвал эту повальную болезнь: «Как добыть хлеб к празднику?»
Он постоял у реки, у кузниц, заглянул в убогие, покосившиеся домишки, присматриваясь к людям, к их возне. Ему хотелось участвовать в ней, делать то же, что и все. Вернулся он домой лишь вечером. Перелез через забор, хотел тайком от Фолика и Блюмы пробраться на кухню, но вдруг изумленно остановился.
На чисто подметенном дворе горели по-праздничному оба фонаря; у открытой конюшни стояла только что распряженная новая коляска. Но это еще не все. Все окна дома, выходившие в сад и во двор, даже окна кухни, были ярко освещены. Даже удивительно: откуда в доме столько ламп?
Первая мысль Пенека: «В доме гости. Откуда же они приехали?»
Пенеку это безразлично. Если в доме гости, значит, туда ему вход запрещен. Всем своим существом он сознает: надо убираться. Он зашел на конюшню. Кучера Янкла не было. Подождал, но Янкл не являлся. Тогда Пенек прилег на койку и устремил взор на ярко горевший конюшенный фонарь, ни о чем не думая. Его убаюкивал хруст овса, который жевали лошади. Клонило ко сну от голода, и он задремал.
Позже в конюшню вошел Янкл и разбудил Пенека.
— Вставай, Пендрик! Мамаша твоя приехала!
Пенек привстал, вспомнил лицо матери и, оглушенный, снова опустился на койку Янкла. Таким оглушенным бывает ребенок, когда ему сообщают о любимой матери:
— Она уехала!
Под слоем всевозможных обид у Пенека все же таилось желание увидеть мать. В сердце была тоска по ней. В то же время было страшно показаться ей на глаза одному, без кого-нибудь, кто мог бы защитить его.
— А отец, — тихо спросил Пенек, — тоже приехал?
Янкл, засыпая лошадям овес, лениво откликнулся:
— Где там… Мамаша твоя говорит: «Отец застрял в дороге по своим делам. До дому, говорит, так и не довезла».
— Когда же он вернется?
Янкл подошел к койке и внимательно посмотрел на Пенека.
— Должно быть, приедет к праздникам отец твой. Заявится на днях. Уж больно набожный он. Не станет справлять праздник на чужбине!
Янкл стряхнул с себя пыль, вытащил две-три соломинки, застрявшие в его белокурой бородке. Это означало, что он о чем-то думает. Потом он не спеша надел свой пиджачок, застегнул его на все пуговицы, приподнял плечи. Щеки его покраснели. Так бывало с ним всегда, когда он ходил объясняться с хозяевами, собираясь отчитать их. Он вновь взглянул на Пенека.
— Пойдем, — позвал он, — не бойся! Я отведу тебя к «ней».
При свете фонаря Пенек видел лицо Янкла. Обрамленное светлой, мягкой бородкой, несколько более крупное, чем у всех других людей, оно казалось Пенеку по-родному милым. То было подлинное лицо Янкла, оно раскрывалось в редкие минуты. Таким оно было, когда Янкл издали провожал гроб Хаима. Таким было оно и в ту минуту, когда, сунув Пенеку трехрублевку, он сказал: «Отдай Буне, скажи: отец, мол, подарил тебе эти деньги…» Это подлинное лицо Янкла было освещено мигающим огнем конюшенного фонаря.