На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 35 из 101

— Пойдем! — вторично позвал Янкл.

Пенек не тронулся с места.

— Пойдем же!

Пенека душил стыд: было стыдно, что к матери его надо вести, было стыдно за поведение матери, за ее отношение к нему. В Пенеке вспыхнули упрямство, гордость, и, когда Янкл уже было взял его за руку, мальчик, вырываясь, сердито надулся:

— Пусти! Сам пойду! Не боюсь я!

Стиснув зубы, с упрямством, сквозившим в каждом шаге, он, полный решимости, вошел в празднично освещенный дом.

Дом был полон оживления: семейное торжество, видимо, лишь началось. Оно затянется до глубокой ночи.

В обеих столовых, в черной и в парадной, мелькали люди. Казалось, ими были переполнены решительно все комнаты, даже спальни.

На кухне суетилась прислуга, звенели тарелки. Звон их, видно, затянется до самого утра.

Кто-то на кухне позвал:

— Пенек!

Пенек пропустил это мимо ушей, не остановился. В столовой кто-то пытался его задержать, но он вырвался и даже не обернулся. В большом зале Пенека нагнала Шейндл-долговязая и, уцепившись за руку, предостерегающе кивнула на соседнюю комнату:

— Не ходи!.. — И прибавила шепотом: — Там мама, Шейндл-важная, гости… Герльманша… Подожди… дай хоть помою тебя!

Пенек злобно вырвался из ее рук, распахнул дверь в следующую комнату, обставленную мягкой мебелью, и сразу очутился среди ярко освещенного праздника. Он невольно подумал о себе: «Какой я действительно сейчас нехороший, грязный».

Увидев его, Шейндл-важная, сидевшая напротив за ярко горевшей лампой, мигнула ему: «Убирайся… Сию же минуту!»

Об этом же говорили глаза Фолика и Блюмы. Но Пенек и думать об этом не хотел. Скользнув взглядом по не похожей на еврейку Герльманше, по лицам старших сестер, Леи и Цирель, он нашел глазами мать. В синих очках, — врачи предписали ей носить их по вечерам, — она сидела в мягком кресле как раз напротив Пенека, по ту сторону стола. Теперь Пенек почувствовал: взгляды всех сосредоточены на нем.

В комнате стало тихо.

Мать сняла очки, прищурила глаза и пристально поглядела на Пенека.

— Это мой самый младший, — обратилась она к Герльманше.

Голос ее звучал так, словно она хотела бы сказать: «Верно, слыхали? От рук отбился. Одним словом, настоящее „сокровище“».

Тишина.

Мать сказала Пенеку:

— Я уже все знаю. Мне рассказали. Пока можешь идти.

У Пенека сердечко забилось неровно. То была одна из тех редких минут, когда он был готов простить матери все, все! Этот порыв не встретил отклика.

Пенек вызывающе оглядел всех в комнате и молча вернулся на кухню.

3

Наутро после завтрака Пенека позвали в ту самую комнату, что возле большого зала. Там сидели мать и Шейндл-важная.

— Поди сюда, — сказали ему, — подойди поближе.

И точно по заранее подготовленному плану, обе принялись отчитывать Пенека. Были перечислены все прегрешения, совершенные им за год.

Пенек был поражен: откуда им все известно, — им известно даже то, о чем он сам успел забыть! Особенно возмутил его лавочник Арон-Янкелес — гадина, а не человек! На досках, лежавших подле его дома, Пенек с мальчишками качался всего один раз. А этому дрянному лавочнику не стыдно было все это раздуть.

— Каждую субботу после обеда, чуть прилягу отдохнуть, Пенек со своей оравой уже на моих досках. Вздремнуть не давали.

Мать спросила Пенека:

— Как ты думаешь, что из тебя выйдет?

Пенека пробирали долго, больше часа, но он слушал плохо. Он все еще думал об Ароне-Янкелесе, этом дрянном человеке, вечно хрипящем, елейно-набожном, носящем по старинному еврейскому обычаю белые чулки и туфли, об Ароне-Янкелесе с седоватой длинной бороденкой, истово раскачивающейся во время молитвы в синагоге. У него три шубы: ильковая, лисья и хорьковая. Все лето он проветривает их у себя на крылечке, сторожит как зеницу ока, сидя с богословской книгой в руках. Губы что-то шепчут, бороденка раскачивается, а шубы проветриваются.

Как-то раз Пенек увидел, что Арон-Янкелес, сидя на крыльце и карауля шубы, остановил проходящего мимо старьевщика Гершона, полупарализованного, впавшего в детство девяностолетнего старика. Старичок этот почти ничего не говорил, беспрестанно издавая звуки заболевшей индюшки: «Хлюп… хлюп… хлюп…»

Лавочник крикнул ему:

— Вот они висят, мои шубы!

Арон-Янкелес показал пальцем на себя:

— Вот видите? Душа у меня, как у всех людей, одна! А шуб — целых три! Бог благословил!

— Хлюп… хлюп… хлюп… — ответил старик.

Вслед за матерью Пенека стала пробирать сестра Шейндл-важная, но Пенек и ее плохо слушал. Ему казалось: он смог бы прекрасно подражать голосам и движениям и лавочника, и старика. Забывшись, он тут же попробовал это проделать.

Мать закричала:

— Что за гримасы! Зачем ты губы кривишь?

Пенеку грозили самыми страшными наказаниями. Ему предъявили ряд требований. Главные из них:

— Не сметь заходить к Янклу в конюшню.

— Исправно посещать хедер каждый день.

— Ежедневно старательно молиться, и притом по молитвеннику, не отделываясь заявлением: «Я уже прошептал молитву наизусть».

— Не сметь бегать за маляром, когда тебя не посылают.

— Не говорить дерзостей старшим.

— Относиться с уважением к Фолику и Блюме — они старшие, а Фолик скоро женихом станет.

Последнее требование больно кольнуло Пенека. Все же он пересилил себя и промолчал. Но вот ему предъявили последнее и самое тяжкое условие:

— Не водиться с мальчишками-«оборванцами», не бегать по уличкам окраины, где живут сапожник Рахмиел и маляр Нахман. Носа туда не показывать! Не водиться с прислугой на кухне…

Пенек почувствовал, что его грабят, у него отнимают всю прелесть жизни. Это ему не под силу!

Он задумался.

— Ну, как? — спросила мать, очевидно имея в виду последнее условие.

Пенек качнул отрицательно головой:

— Нет… Этого я не могу…

Мать взглянула на Шейндл-важную:

— Ну, вот видишь…

Обе посмотрели на него с ненавистью.

— Ступай! — сказала ему мать. — Ступай на кухню.

Пенек повернулся и не спеша поплелся на кухню. Там он обвел радостным взором всех сидевших за кухонным столом и подумал: «Они еще мои… Я не отступился от них».

От счастья у него закружилась голова. Он вприпрыжку выбежал во двор, перелез через забор и задворками помчался к отдаленному домику маляра Нахмана. Ему хотелось поскорее рассказать обо всем Боруху. Хотелось вновь взглянуть на все эти закоулки, хотелось вновь испытать греховную радость, которой его чуть-чуть было не лишили мать и Шейндл-важная.

Жалкие окраинные улички, бедные, покосившиеся домики, все, что там ни попадалось, казалось ему по-новому привлекательным, по-новому близким, — таким он все это еще никогда не видел.

Боруха он не застал. Но Нахман был дома. Маляр сидел на завалинке, озабоченный и скорбный.

Взглянув на него, Пенеку захотелось убедиться: не потерял ли он еще влечения к запретным поступкам.

Не долго думая, он выпалил:

— Мама приехала… Приходите получить свои два шестьдесят.

4

Несколько дней спустя приехал отец Пенека. Была пятница. Отец выглядел почти выздоровевшим. Загоревшее лицо было покрыто сеткой мелких, еле заметных морщинок.

Дом сразу наполнился суетой. Люди приходили приветствовать хозяина. У Леи и Цирель блестели слезы радости на глазах. Новая кухарка и русская прислуга казались испуганными. Иные гости прямо из кожи лезли, желая показать, как они уважают вернувшегося домой хозяина.

Забравшись в уголок, Лея и Цирель восхищались отцом в подобострастных выражениях.

— Видела, какое у него ясное лицо? — спросила Лея.

Цирель ответила со вздохом:

— Да… Словно солнышко засияло…

Пенек не понимал: к чему это им?

Отец в доме вновь стал главным лицом. Все преклонялись перед его темной, с густой сединой бородой.

Пенек тоже взволновался. Ему казалось, что отцовская борода помолодела. Все же она страшила его, словно и отец и борода вернулись с того света.

Пенек поздоровался с отцом, встретился взглядом с его глазами, темно-серыми, блестящими, неутоленными, и вновь испугался. Он вспомнил давно минувший летний день, когда отец, одетый в дорожный балахон, упал на крыльце без сознания. Вспомнились смертельная бледность отца, его беспомощность, бессильные попытки скинуть с ослабевших ног дорожные сапоги. С той поры Пенек смотрит на отца, как на обреченного: недолго ему осталось жить в доме…

Сейчас, широко раскрыв глаза, мальчик глядел на отца, и ему казалось: отец не сам двигается, а кто-то им двигает. Вот отец заговорил. В его голосе прозвучало нечто чуждое. Было что-то потустороннее и в его лице, и в глазах, и в каждом движении. Пенек удивился: почему никто из окружающих не замечает этого?

Когда гости разошлись, Михоел Левин взобрался в столовой на стул, чтобы завести стенные часы. С тех пор как Левин сильно разбогател, это была единственная работа по дому, которую он выполнял сам в честь наступающего субботнего праздника[8]. Пенеку было странно. Во имя бога отец трудился гораздо меньше, чем Ешуа Фрейдес, Алтер Мейтес и другие бедняки. С отца достаточно, что он в канун субботы заботится о часах. Почему же это? Неужели потому только, что он богат?

Под вечер, когда отец стал умываться у себя в спальне, Пенек подслушал, как мать говорила с ним, поливая ему на руки из кувшина. Она жаловалась на распущенность Пенека, перечисляла все его проступки. Рассказывала отцу, как она вместе с Шейндл-важной пыталась вразумить Пенека.

— Потребовали мы от него: пусть не шатается по этим грязным, бедным уличкам. А он дерзко ответил: «Нет, этого я не могу».

Пенеку показалось, что отец вдруг прервал свое умывание. Пенек услышал отцовский голос:

— Как, как?

Тишина.

Голос этот звучал так, словно бы не сам отец говорил, а кто-то другой вместо него бормотал со сна.

— Ну вот видишь… Умный мальчик! Честный! Не захотел врать!.. — И вдруг со вздохом, уже, видимо, утираясь полотенцем: — Из мальчика этого мог бы выйти толк. Он умен. Только вот родили мы его на старости лет… Воспитать некому…