На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 37 из 101

Они умилялись и размякали: их дурманил «дом».

3

Фолик не блещет способностями — соображает туго. Всякая умственная работа дается ему с большим трудом, даже игра на скрипке.

Люди, вхожие в «дом», часто вспоминают о пиявках, которыми его лечили в детстве.

— Слишком рано их тогда сняли. Подольше бы подержать, выдающимся человеком стал бы…

Рядом с Фоликом в дальней комнате стоял отец контролера, старый человек, смахивающий на помещика, с седой окладистой бородой и желтыми усами, как у завзятого пьяницы или записного курильщика. Крепко зажмурив глаза, отбивая такт ногой и отсчитывая паузы, он дирижировал обеими руками, точно управлял целым оркестром.

— Соль… — выкрикивал он, еще сильнее зажмурив глаза. — Соль, раз, два, три, четыре… Легче смычком… Легче смычком, легче…

— Еще раз, соль, раз, два, три, четыре…

— Не касаться, сказал я, не касаться пальцем струн…

— Скрипку подбородком крепче прижать…

— Водить, водить смычком…

— Не останавливаться…

— Ради бога… счет соблюдайте… Считайте… раз, два, три, четыре…

— Чище… чище…

— Смычком легче, еще легче…

— lie скрипите, не скрипите…

Пенек, вбежав в комнату, остановился как вкопанный. Мигом обозрев эту необычную картину, он надул щеки, задержал дыхание, чтобы тут же не прыснуть со смеху. По мнению Пенека, наибольшие трудности выпали на долю непомерно вытянувшегося носа Фолика. Слыханное ли это дело, чтобы нос рвался играть на скрипке? Нос дрожал, пыхтел, точно ревновал к пальцам, к руке со смычком. А эти дикие, душераздирающие скрипы и визги, извлекаемые тяжеловесной правой рукой Фолика, вооруженной смычком!

От этих звуков невольно хотелось подпрыгнуть и закричать, как от зубной боли.

Пенек был до крайности изумлен:

— Какой действительно ни к чему не способный человек этот Фолик!

Из конторы, где отец засел еще с вечера, уже второй раз прибегали к Фолику:

— Отец сказал, он не в силах больше… Сию же минуту прекратить музыку!

Пенек тотчас побежал к отцу. Без определенной цели. Просто хотелось посмотреть, что там делается. Он вспомнил об отце: человек стоит одной ногой в могиле и поучает окружающих: «Не давайте своим желаниям властвовать над собой», а сам не может побороть в себе желания быть богатым…

4

В конторе кипел ученый спор, как всегда по субботним вечерам. На письменном столе, вокруг лампы, груды раскрытых фолиантов талмуда и других богословских книг. Лица Ешуа Фрейдеса, отца, даже кассира Мойше раскраснелись и словно окаменели в упорстве. Они больше не люди, каждый из них воплощенный богословский текст.

Войдя в комнату, Пенек почувствовал, что тут идет какая-то странная, необычная драка. Тут дубасят друг друга по головам не палками, а мыслями.

Михоел Левин только что высказал мысль, противоречащую всем богословским суждениям.

В спорных случаях, настаивал он, не обязательно подчиняться мнению большинства. Раз спор возник, то и один ученый может оказаться авторитетнее целого десятка. Вообще мнение одной значительной личности весит больше, чем суждение целой толпы. Однако мир еще не дорос до этого…

Пенек поражен. Ешуа, видит он, в азарте спора совсем забыл, что он нищий, что он погряз в несчастьях, в которых беспомощно бьется, точно муха в паутине. Пенека интересует: а что, если ему напомнить о них! Не помогло бы. Ешуа весь поглощен спором, ко всему остальному он глух.

Яростно жестикулируя обеими руками, он обращается уже не к Левину, а к кассиру Мойше.

— Он… — Ешуа показал на Левина. — Что он мне за басни сочиняет? Курам на смех! Какой это довод: «Мир еще не дорос»! До кого не дорос? Противно даже слушать. Все он искажает, всеми средствами добивается одной цели: истолковать все так, как это выгодно богачу. Я ему вопрос в упор ставлю. Послушай, я требую, чтобы ты ответил прямо!

Михоел Левин, поправив очки на носу, посмотрел на Ешуа Фрейдеса.

— Не то, — бормотал он, — нет, не то…

Он ни на волосок не отступал от высказанного им мнения.

Пенек склонен принять сторону Ешуа. Ему тоже как-то не по душе, чтобы среди великого множества людей был бы один-единственный недосягаемый праведник.

Почему же вдруг замолк отец? Он замер, поднял голову, прислушивается. Должно быть, он, как и Пенек, услышал звон бубенцов, — к дому подъехал экипаж.

Через открытые окна было слышно, как опустевший экипаж проехал во двор, как горячие лошади позвякивают там бубенцами. Пенек на минуту выскочил из дому — взглянуть на коляску. Вернувшись, он не узнал отцовского кабинета: куда девались Ешуа, кассир Мойше? Как это так быстро улегся кипучий, ожесточенный спор!

Против отца, под ярко горящей висячей лампой широко, точно на двух стульях, расселся Нехемья Брустонецкий, один из компаньонов Левина, крупнейший богач не только городка, но и всей округи. Грузный, с большим выпуклым животом, Нехемья распространял вокруг себя вкусные запахи колбасной лавки и дорогого трубочного табака. Умными смеющимися глазами он глядел на Михоела Левина. Самодовольным словам, веселому густому басу вторил его колыхающийся живот.

— А ты все еще выглядишь сушеной воблой, Михоел! Думаешь ты больно много, вот что. Оттого и сохнешь. Я на днях о тебе говорил. Михоел, сказал я, он сам сухопарый, дети у него худущие, жена костлявая, и даже жареные утки, которыми она меня потчует, когда я у них в гостях бываю, и утки, ха-ха-ха, хе-хе-хе!.. Какие же это утки? Кожа да кости…

Глаза Левина с минуту рассматривают Нехемью, этого толстяка, весело тараторящего о жареных утках, рассматривают почти враждебно.

— Странно. Помню я тебя. Ведь в молодости на человека ты был похож. Даже талмуд знал…

Однако вскоре они заговорили о делах. Стены комнаты словно подмигнули Пенеку: «Обрати внимание: начинается самое главное…» И Пенек почувствовал, что все, о чем раньше говорилось в этой комнате, весь страстный спор с Ешуа, все это было чем-то второстепенным, незначительным. Недаром отец сразу забыл о всех этих спорах.

Войдя в столовую, Пенек почувствовал жалость к кассиру Мойше и Ешуа Фрейдесу. У обоих лица все еще были разгорячены спором в отцовской комнате.

Пенек посмотрел на них с удивлением: «Вот дураки! Для чего же они так горячились?»

5

В зажиточных домах городка словно заботятся о том, чтобы в доме Михоела Левина субботние вечера не проходили скучно. Поздравить с «наступающей неделей» приходят люди разных категорий.

Сообразно своему общественному весу и положению они располагаются в разных комнатах «дома». Одни — в конторе хозяина, другие — в парадной «праздничной» столовой, — там их принимает мать Пенека, третьи не идут дальше большой просторной передней — «черной» столовой, где чай к столу не подают, а гости сами наливают себе из большого самовара. Здесь самое видное место занимает Муня. Сейчас он убеждает маляра Нахмана:

— Подойди, возьми себе стакан и налей чайку! Чего медлишь? Желаешь, чтобы хозяева сами попотчевали? Не дождешься, брат!

Муня пришел сюда посмотреть и понюхать лекарства, привезенные из-за границы. Но для этого время еще не настало.

— Лекарства, — говорит он, — не сбегут, ну, а стаканчик чаю выпить в субботний вечер, пока самовар еще не остыл, сам бог велел. Это для здоровья полезно. Даже очень!

У Муни необычайно отчетливая, внятная речь. Чеканя слова, он начинает все объяснять с медицинской точки зрения.

— Сегодня была суббота, — говорит он, — значит, ты набил себе брюхо луком и редькой. Небось наелся ими до отвала. Пища — она тяжелая, застревает в верхнем желудке. А чай, коль он горячий, как раз тут и подходящее средство: он тебе и желудок прополощет, и пищу протолкнет. Как-то раз в субботний вечер довелось мне человека отхаживать. Так я его одним горячим чаем от верной смерти спас… А ну-ка, Пенек, захвати там для нас еще сахарку!

Муня — развязный человек, всюду он чувствует себя как дома. Его медицинские познания редко принимают всерьез, однако что касается спасительного действия горячего чая, то тут все ему охотно подчиняются: «спасаются» несколько часов подряд. Шейндл-долговязая и Янкл едва успевают доливать самовар и подсыпать в него горячих углей, а Пенек то и дело бегает с опустошенной сахарницей за пополнением.

О тягостных ощущениях после субботнего обеда[9] за чаем говорят так долго, что Пенеку начинает казаться: вот-вот на него нападет икота, тошнота, изжога. Хуже всех, видит Пенек, чувствует себя в передней маляр Нахман, не потому, конечно, что слишком много ел в субботу: от этого его бог миловал. Плохо ему совсем по другим причинам. Выглядит он неважно — краше в гроб кладут.

Вот уже вторая неделя, как он вновь обивает пороги «дома», просит, чтоб ему дали какую-нибудь работу. Его двухлетний ребенок все еще болен. Причитавшиеся ему два рубля шестьдесят копеек он после долгих хлопот наконец получил. Когда Янкл напомнил ему об этих деньгах, Нахман махнул рукой:

— О чем тут говорить. От них давным-давно и полушки не осталось. Порядком помучили меня в «доме», пока деньги уплатили. До того намучился, что и деньгам не рад был.

Теперь ему пришла в голову новая прекрасная мысль: будет совсем неплохо, если ему поручат покрасить водосточные трубы дома. Первый, с кем он поделился этой мыслью, был Янкл.

— Дом, — сказал он Янклу, — побелили, а о трубах забыли. Вида никакого. Крыша чистенькая, а трубы ржавеют. Скоро пропадут. Прямо просятся, чтоб их покрасили.

На это Янкл ответил:

— Что ж, меня вы уговорили…

Сейчас настроение Нахмана особенно подавленное. Он уже заранее подсчитал, сколько заработает на покраске водосточных труб. Именно поэтому он с горечью глядит на всех в доме.

— Покуда у них добьешься… Покуда согласие вырвешь, немало еще походить сюда придется…

— Что же вы чаю не пьете? — обратился к Нахману Муня.

За Нахмана ответил Янкл:

— Что ему чай! Ему хлеб нужен…