Однако раз уж он здесь, ему хочется посмотреть, что здесь делают женщины?
Пенек улегся ничком за кустами, подсматривая сквозь ветви. Под густо разросшимся деревом на пне сидела двенадцатилетняя дочь Эйсмана — Маня, та самая, которую мальчики дразнят на улице:
— Маня, Маня, не знает «мейде ани».
Неподалеку от нее, по ту сторону рва, сидела в траве ее больная мать, поседевшая как лунь и ударившаяся в набожность. Безмолвно, не шевелясь, она скорбно смотрела на цветочки, посаженные собственными руками на могиле ее сына Германа.
Ну и упрямица же эта маленькая Маня!
Сидит под деревом, полная безразличия и к кладбищу, и к плачущим женщинам, и даже к собственной матери. На ее коленях лежит книга, и, словно из одного упорства, она от этой книги не отрывает глаз. На Мане легкое летнее свежевыглаженное платьице без рукавов. Худые загорелые локти Мани кажутся старше ее самой, словно принадлежат не ей, а ее старшей сестре Ольге. Ольга всего-навсего один раз приезжала сюда, к родителям в гости. Теперь она сидит где-то в тюрьме. В городке про нее говорят:
— Социалистка!
Пенек не понимает значения этого слова. Как-то он слышал: «Социалисты против царя». Отсюда он делает вывод о социалистах: люди они, должно быть, смелые, острые. Поглядывая из-за куста на Маню, он думает: «И книжка эта на ее коленях, верно, такая же смелая, острая!»
Энергичным и легким движением головки Маня время от времени отбрасывает локоны, падающие ей на глаза. Это ее любимая привычка во время чтения, — пожалуй, и в этом сказывается ее закоренелое упрямство.
Пенек как-то слышал от гостей в доме:
— С винокуренного завода уже уехали все служащие. Остался один только Эйсман, не найдет себе никак другой работы. Засидится на заводе, пожалуй, до того, что его выгонят оттуда. Другого исхода у него, впрочем, нет.
Лежа под кустом на животе, Пенек, не отрывая глаз от девочки, разглядывал ее лицо сквозь листву деревьев и чувствовал: его неудержимо манит к себе ее широкий рот с тонкими губками… Даже стыдно! Еще хорошо, что никто об этом не знает.
И еще он чувствовал, что Маня — его злейший враг. Посмотрит она на него — взгляд ее становится странным, словно Пенек не живой человек, а какой-то неодушевленный предмет. Она даже не спрашивает, кто он такой. А с Иослом, мальчиком винокура, она дружит, Пенек знает, ему говорил об этом Борух.
А сейчас ему казалось, что лесные ароматы и птичье щебетанье — все это исходит от Мани. По ночам он часто видит ее во сне. Он вспоминает ее и тогда, когда идет вместе с Борухом навестить Иосла. В глубине души таится надежда увидеть на заводе Маню, хоть издали, мимоходом. Ну хорошо, пусть будет так… Все хорошие поступки, которые Пенек когда-либо совершит, также будут исходить от нее, как сейчас вот эти ароматы леса и щебетанье птиц. Пенеку хотелось бы тут же, на месте, совершить что-то значительное… Нет, дольше лежать за кустом невмоготу. Уж лучше он удерет отсюда!
Он быстро выбрался из-за куста и стремглав понесся вниз с горы, к городку. Там он кому-нибудь расскажет обо всем, обо всем…
Но кому?
Боруху?
Нет уж, конечно, не ему!
Иослу?
Нет, никоим образом!
Никому, никому он об этом не расскажет, — и баста!
Однако в тот же день в сумерки он рассказал обо всем кучеру Янклу.
Оба — и он и Янкл — лежали на уютной койке в конюшне, Янкл — спиной к Пенеку.
Янкл спросил:
— А что ты сделал бы, если б подошел к ней близко?
От этого вопроса у Пенека сильней забилось сердце.
Янкл спросил:
— Скажи, малыш, что бы ты сделал? Верно, взял бы ее за руки? Погладил бы?
Пенек страшно смутился, молчал, представил себе руку Мани: мягкую, узкую, кожа как шелк.
Янкл:
— Скажи правду! Обнял бы ее?
Сердце Пенека забилось еще тревожнее.
Янкл не отставал:
— Сознайся! Поцеловал бы ее?
Пенек мысленно увидел Маню близко, очень близко, почти почувствовал прикосновение ее тонких губ, У него не было силы ответить. Он замер.
Янкл задумался. Пенек просунул руку Янклу под бок и прижался своей костлявой грудью к его спине.
— Перестань ты, шалунишка! — сказал Янкл. — Не щекочи. — И тут же пробормотал: — А кто знает? Может, когда-нибудь на ней женишься?
Пенеку стало невмоготу. Почувствовав, как что-то подступает к горлу, он резко повернулся лицом к стене. Из глаз брызнули слезы.
Янкл спросил:
— Чего плачешь, дурачок?
— Не-не-не знаю, — всхлипывал Пенек.
— Как же не знаешь?
Пенек сдавленно прохрипел:
— Боюсь!
Янкл спросил:
— Кого? Вот этой Мани боишься?
Тут Янкла позвали в дом и велели запрячь новую коляску, чтобы отвезти домой Шейндл-важную. Янклу это распоряжение было не по душе, особенно приказание «запрячь обязательно новую коляску».
Он проворчал:
— Еще новую коляску для нее! Много чести будет…
И как бы назло всем стал медленно закладывать старый, обшарпанный тарантас.
Глава четырнадцатая
Наступило время расплаты. Надвинулось втихомолку, без малейшего предупреждения, без всяких оговорок, словно Пенека карала сама жизнь.
Началось с того, что Фолику и Блюме заказали к празднику новые костюмы. О родителях и говорить нечего. Даже прислугам купили обновку. Показывая им подарки, спрашивали как бы нарочно, чтоб их смутить:
— Нравится?
А Пенеку ничего не сшили, словно он и не существовал на свете. Даже пары новых башмаков не купили.
Пенек видит: к празднику Нового года все в доме становятся значительными, важными, каждый заново занимает свое особое место в жизни.
Шутка ли, такой праздник!
Приходят портные, сапожники, измеряют человека вдоль и поперек — и рост, и ширину плеч, и размер ноги. А у каждой ноги, замечает Пенек, своя повадка: начнешь ее обмерять со всех сторон, а она и заважничает — почувствует себя именинницей. И наоборот: нога, с которой даже накануне праздника не снимают мерки, никому не нужна, она словно никчемная.
Пенек взглянул на свой потрепанный костюмчик, серый, облезлый, покрытый пятнами, — и сразу почувствовал себя униженным. Однако не до такой степени, чтобы окончательно пасть духом.
К своим протертым локтям и заплатанным башмакам он относится так же, как маляр Нахман к жене и сыну.
— Ну, детки мои, терпите. Помочь ничем не могу!
Пенек не любит сожалеть о прошлом. Из-за глупостей он не станет портить себе настроение. Тем более что его оставляют в отрепьях только для того, чтобы отравить ему жизнь. А раз так, Пенек не станет этим огорчаться всем им назло! А если его спросят:
— Что ты наденешь к празднику?
Он ответит:
— Не все ли равно? Плакать не буду.
Пенек и думать не хочет о праздниках. Он знает одно: со всей этой предпраздничной суетой он ничего общего не имеет. Но праздники еще не пришли, и сейчас стоят ясные, прощальные дни лета, а с ними у Пенека связано так много. Еще бы! Они принадлежат ему. Он полон их радостью.
Ну и денечки! Светлые, солнечные, неожиданно теплые и ясные! Один милее другого! Они прекраснее самого нарядного костюма. Каждое утро Пенек взволнованно открывает эту сокровищницу лета, словно сундук, переполненный новыми одеждами, облачается в нежную солнечную ткань, как в мантию, и бродит в ней по городу.
Воздух ослепляюще прозрачен и мягок. Мнится, что там, в вышине, не одно солнце, а несколько. Разве одному под силу излить столько обжигающего света и радости!
Пенек сладко жмурится. Он думает: «Должно быть, солнце взяло себе кого-нибудь в помощь, подобно мастеру, заваленному заказами перед праздниками. Солнце тоже спешит закончить к сроку заказ, имя которому „лето“».
Пенеку захотелось снять башмаки и босыми ногами прильнуть к теплой земле. Терять Пенеку нечего — что его ноги! Для них даже башмаков к празднику не шьют. Им не перед кем важничать.
Ну ладно!
Пенек уж как-нибудь сам за себя постоит. Он не станет расстраиваться из-за своего порванного платья, лишь бы его другие не донимали.
Он снова потихоньку улизнул из дому. Он бродит по бедным уличкам окраины. Здесь невольно забудешь о всяких обновах. Здесь на ум приходят другие, совсем другие мысли.
На этих уличках, замечает Пенек, где ничего не припасено к празднику, люди все же прибирают свои лачуги. Да еще как старательно! Делают они это тщательно, будто и они к празднику давно обеспечены всяким добром.
Странно, очень странно…
Вот жена канатчика Элии, веснушчатая, рыжая, как огонь рыжая! Нос у нее приплюснутый и в то же время вздернутый — его хватает и на то и на другое: широко размахнулся нос! Она умеет молча, одним взглядом обругать человека почище любого сквернослова. Она яростно ненавидит весь мир, словно мир — это ее бездельник муж, которому она каждый год рожает ребенка. Пенек сам слышал, как она однажды кричала с порога на всю улицу:
— Будь он проклят, этот мир! Надоело мне телиться для него каждый год!
Элиха — нищая. Как бы Вигдориха мало ни заработала, она снабжает Элиху к субботе «халой». Тем не менее Элиха тоже захвачена предпраздничной суетой. Она перебирается со своим убогим скарбом из одной дыры в другую и готовится к празднику вовсю.
— Эля-пустомеля, — ругает она отсутствующего мужа (он теперь в деревне плетет для крестьян канаты). — Эля-пустомеля, околеть тебе на этой неделе.
Сбившийся платок на ее голове кажется таким же горячим и потным, как ее раскрасневшееся веснушчатое лицо, как и раскрасневшаяся мордочка ее восьмимесячного сынка, прильнувшего к розовой, объемистой, набухшей, точно вымя, груди матери. Увидев Пенека, она кладет ему на руки ребенка и говорит как своему;
— Ну-ка, бери поскорее. Подержи его.
И, кипя от ярости, вмиг исчезает, видимо для того, чтобы разнести кого-то в пух и прах.
Пенек не прочь подержать ребенка, почему бы и нет? Он чувствует, можно сказать, всем своим существом, что его удостоили доверия, оказали, пожалуй, даже и честь. Из этого он делает вывод: Элиха, видать, ему многое прощает. Она забывает даже, что он из большого «белого дома».