Борух был в новых сапожках. Впервые в жизни он носил собственную, еще никем не надеванную обувь. Это раскошелился его хозяин-жестянщик, — обул Боруха на зиму, сказав при этом Нахману: «Мальчик твой от работы не отлынивает. Грех жаловаться! Парень смышленый, руки у него золотые».
Увидев новые сапоги Боруха, Пенек удивился и обрадовался. Он был горд за товарища.
Сапоги были не очень высокого качества, все же Пенеку они показались самыми замечательными из всех виденных им когда-либо: Борух заработал их своими «золотыми руками». Хотелось подойти поближе, посмотреть, какие у них подметки, пощупать их, даже понюхать. Кстати, у Пенека есть дело к Боруху.
За несколько дней до этого Пенек, стиснув зубы, твердо решил покинуть «дом», разделаться с ним раз и навсегда.
Решение это было твердое, никто не мог поколебать его. Пенек хранил это в величайшей тайне, доверившись одному лишь кучеру Янклу.
— Удеру из дому… удеру в Локшивку…
Янкл:
— А почему именно в Локшивку?
Пенек:
— Там Буня живет в прислугах у своей родственницы.
Янкл подозрительно взглянул на Пенека: «Малыш небось по Буне соскучился». Он спросил:
— А что ты в Локшивке делать будешь?
— Буду работать у жестянщика, — быстро моргая, сказал Пенек, — как Борух!
Янкл задумался.
— Ты глуп! — сказал он.
— А почему?
Янкл сплюнул сквозь зубы в сторону:
— На третий день тебя отыщут и вернут домой.
— Кто?
— Да мамаша твоя, — ответил Янкл, вытирая усы.
Пенек:
— Не нужен я ей… Она меня не любит!
— Ничего не значит. Удерешь — скандал подымет!
— Почему?
Янкл начал раздражаться.
— Потому! Гонору в ней много! Не допустит она этого! Конфузно ей будет, что сын стал подручным у ремесленника. Не потерпит она этого.
Пенек верит Янклу. Ведь он всегда разговаривает с ним как со взрослым, как с равным.
Пенек стоял возле Янкла, подавленный, ни о чем не думая, не находя слов. Впервые в жизни он почувствовал себя в тисках. Он родился в большом богатом доме, и ему гораздо хуже, чем Цолеку…
Об этом-то он и хотел поговорить с Борухом.
— Борух, поди сюда! Послушай, это секрет. Никому не скажешь?
Борух:
— А что? Скажи!
Пенек:
— Нет, побожись сначала…
Борух охотно побожился и, равнодушно выслушав Пенека, отнесся к его словам очень холодно. Глядя на голубое небо, подергивая вздернутым носиком, он ничего не ответил, а повернулся и пошел к своей компании.
Ясное дело, у Боруха свои заботы, не станет он горевать о судьбе Пенека, хотя Пенеку сейчас, пожалуй, хуже, чем сыну последнего нищего, побирающегося под окнами. Боруха, видно, несравненно больше занимает беседа с товарищами. Там все такие же, как и он, рабочие ребята, а Пенек все же не совсем свой. Как-никак Пенек один из обитателей богатого «белого дома». Увидят, что ты дружишь с ним, и тут же о тебе подумают: «Подлиза!»
В центре кружка стоит мальчик в кепке. Все лето он проработал у столяра в большом городе. Мальчуганы взирают на него с уважением, смотрят ему в рот, боятся упустить словечко из его рассказа. Его зовут Нахке, он сын Алтера Мейтеса. Ему тринадцать лет, но на вид можно дать и все четырнадцать, а то и пятнадцать.
Люди, выйдя из синагоги во двор, спрашивают полушутя:
— Как же так? Учил тебя отец и библии, и талмудом с тобой по ночам занимался. До двенадцати лет возился с тобой. Значит все это прахом пошло?
Нахке как будто и сам так думает: «Все это прахом пошло», — однако молчит и ничего не отвечает. Он глядит на людей, по своему обыкновению, не только глазами, но и бровями, и крепким, густо заросшим лбом. Его широкий нос — единственная часть лица, сохранившая в себе что-то детское, — делает лицо Нахке каким-то чужим. Густые, сросшиеся, насупленные брови намного темнее волос, намного темнее даже его глаз. Единственный недостаток Нахке — его сутулость. Со временем у него будет такая же спина, как у его отца, Алтера Мейтеса, о согбенной спине которого остряки в городе говорят:
— Это — горб не от старости, а от страха божьего!
А у Нахке если и вырастет горб, то уж не от страха божьего, а от кое-чего другого.
Теперь, стоя под яркими лучами солнца в кругу мальчиков у входа в синагогу, он смешно выпячивает свои беспокойные губы, пробует говорить басом. Рассказывает он очень медленно, внятно, отчетливо. Всем своим видом он как бы наглядно показывает мальчикам, что можно и не молиться, можно не бояться мстительного бога в «грозный» праздник Нового года. Сейчас он рассказывает ребятам о своем хозяине:
— Это тебе не простой столяр. Он фабрикант. У него целая мебельная фабрика. В прежние годы хорошую мебель выделывали только в Житомире. И мой хозяин тоже житомирец. Лопатами деньги загребает. Дочку обязательно за доктора замуж выдать хочет. Мы ему говорим: «Надо бы плату повысить». А он грозится: «Фабрику закрою».
Нахке спрашивают:
— Вот ты сказал: «Мы ему говорим». Кто же это «мы»?
— Как кто? Мы, рабочие…
Он обводит глазами ребят, словно подсчитывает, сколько их.
— У нас на фабрике, — говорит он, — одних рабочих девятнадцать человек. Да еще ученики есть.
Мальчуганам странно слышать эти слова: «мы», «у нас». В городке все говорят «завод», а Нахке все время бубнит незнакомое слово «фабрика». Из-за этого слова Нахке кажется ребятам смешным. Однако ему это прощают. Видно, в большом городе, откуда Нахке приехал, все говорят не «завод», а «фабрика».
Нахке опять вглядывается в лица мальчуганов, пристально смотрит на них не только глазами, но и бровями и лбом и, словно желая испытать их, неожиданно бросает тихо:
— Нас агитируют…
Непонятное слово «агитируют» кажется молодым слушателям Нахке очень таинственным: не слово, а бомба! Однако никто из мальчиков не решается спросить у Нахке, что это значит, — все молчат. Но именно поэтому и кажется, что все спрашивают: «Что это значит?»
Нахке говорит:
— Нас учат читать и писать по-русски. Да и вообще не давать себя в обиду хозяину, не потакать ему!
Шмыгнув носом, Борух спросил:
— Кто же вас этому учит?
По тому, как Нахке озирается по сторонам, видно, что он хочет сказать: «То-то и есть, что это — секрет…»
Однако вслух он говорит:
— Находятся такие люди…
Тут как раз на Нахке натыкается его отец, Алтер Мейтес. Алтер пропах синагогой. Он весь в слезах, он усердно молится с раннего утра. По некоторой неотложной надобности он выходил во двор и возвращается теперь в синагогу. От нескончаемых молитв лицо его сделалось безжизненно бледным.
— Прямо несчастье! — всплеснул он руками, косясь на сына красновато-воспаленными глазами. — Неслыханное дело! Всего одно лето пробыл у хозяина в учении и уже не хочет молиться! Зайди в синагогу, говорю я тебе! Сию же минуту зайди!
Тишина.
Алтер:
— Отвечай! Я ведь тебя спрашиваю, как может человек так низко пасть? Ну, разъясни мне: как это ты можешь совсем не бояться ни бога, ни «грозного праздника»? Ты что думаешь, это у тебя от большого ума? А я тебе скажу, глупец ты, дурень набитый, все это у тебя от скудоумия. По совести говоря, мне проучить тебя следовало бы, дурь из головы твоей выбить. Но что же поделаешь! Во-первых, праздник — грешно пороть, святые книги запрещают это. А во-вторых, признаюсь, ослабел я. Не справлюсь с тобой, бычком таким! Сил на это у меня не хватит!
Сын молчал.
Из страха или из уважения к старику ватага мальчуганов рассыпалась. Однако один из них, хоть и робеет перед Нахке, все же передразнивает новое слово «фабрика». Убегая, он кричит:
— Нахка-фабрика!
Это прозвище прилипло потом к Нахке на всю жизнь.
Пенек видит, что Нахке остается наедине с отцом. Лоб и брови Нахке упрямо насупились. Он не трогается с места. Пенеку это по душе: ему нравится всякое сопротивление, даже упорство норовистой лошади, которая станет вдруг среди дороги и дальше ни с места, сколько ни стегай ее. Зрелище это любо Пенеку, он забывает о собственных горестях, он всей душой на стороне лошади, ему хочется поддержать ее, шепнуть:
— Так, так! Не беги дальше… Ни за что! Копытом его, копытом!
— Ну, что стоишь? — тормошил Алтер своего сына. — Идем в синагогу, говорю тебе!
Пенека точно магнитом потянуло ближе к Нахке. Пусть Нахке не чувствует себя одиноким.
Все возмущение, что исподволь нарастало в душе Пенека против праздников, против матери, против праздничной набожности Блюмы и Фолика, новых платьев, пошитых для них, против всего, что он видел в синагоге, — все теперь в нем закипело, забурлило и вылилось в страстное желание приблизиться к Нахке, которого Алтер продолжал тормошить. Пенеку показались недостаточными те знаки безмолвного поощрения, которые он беспрерывно подавал Нахке:
— Не ходи… не надо…
И вдруг — нечаянная радость: из синагоги вышел Фолик.
— Ты что тут делаешь? — спросил Фолик и шагнул к Пенеку. Глаза Фолика свирепо налились кровью.
Пенек возликовал, словно весь праздник он только и ждал этой минуты. Он быстро подобрал с земли несколько камней.
— Не твое дело! — огрызнулся он.
Фолик сжал кулаки и шагнул ближе к Пенеку:
— Выродок!
Пенек в ярости принялся швырять камни в Фолика, пятясь по направлению к городку. Он бежал и, оборачиваясь, продолжал швырять камни. Ему представлялось, что он бьет ими по праздничным платьям Фолика и Блюмы, по всему злу, которое он видел в последние дни.
Он чувствовал, что отрывает себя от родного дома; убегает из него навсегда, чтобы никогда больше туда не вернуться.
Он бежал прочь от синагоги, не думая о том, что будет. Так убегают от опостылевшей жизни, убегают, чтобы больше к ней не возвращаться.
Глава пятнадцатая
Судя по всем признакам, в «доме» было решено тотчас после праздников взяться за Пенека. Но взяться всерьез.
И еще было решено беречь отца и не говорить ему ничего о проступках Пенека. Даже и намеком не обмолвиться. Сохрани бог!