На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 47 из 101

В неистовой набожности этого человека Пенек почуял такую же опасность для себя, как и в исступленном благочестии своей матери. Такое же чувство он испытал в школе, когда учитель читал древнее сказание о еврейской матери, зарезавшей своих семерых детей, чтобы уберечь их от служения идолам. Пенек тогда не мог понять, зачем об этом рассказывать? Что может быть страшнее этого рассказа? Родная мать с остро отточенным большим блестящим ножом в руках подходит к своему детищу и говорит:

— Дитя мое, дай я тебя зарежу, чтобы тебе не пришлось поклоняться идолам.

Пенеку это напоминает слова, сказанные однажды его матерью: «Чем мне видеть тебя таким нечестивцем, уж лучше бы тебя господь прибрал в детстве!»

И теперь, весь проникнутый глубоким отвращением к инквизиторам, сжигающим на кострах людей живьем, Пенек не видит разницы между набожностью кардиналов и набожностью своей матери.

Книжечка рассказывала: вокруг костра громко бьют барабаны — еврея бросили в костер.

Ах, эта барабанная дробь! От нее туман в голове, она путает мысли. Пенек чувствует: вот-вот и его голову затуманят барабанным боем. Но нет же, он не дастся!

Из всей обреченной на казнь семьи, о которой повествует книжка, его больше всего занимает самый маленький мальчик — крохотное существо в детском костюмчике. Он глядит с невинным любопытством на костер, не понимая, куда его ведут.

Что же с этим мальчиком будет? Неужели и его бросят вслед за старшими в огонь?

Нет, дудки! Под барабанный бой, среди толпящегося народа маленький мальчик внезапно исчез. Откуда-то протянулись чьи-то руки, подхватили мальчика и, накрыв его широким плащом, скрылись. Мальчик точно сквозь землю провалился. Пенек готов поклясться: он знал, что так будет! Главный кардинал взбешен. Стражи рыщут в толпе, словно дикие звери, ищут исчезнувшего мальчика, не могут отыскать… Постой же! Чьи же руки могли его похитить?

Пенек сгорает от нетерпения — ему хочется узнать, куда делся мальчик? Но на чердаке уже темнеет. Пенек давно уже придвинулся вплотную к чердачному окну и, напрягая зрение, с трудом разбирает слова. Но и это бесполезно. Сумерки густеют, сливаются строки… Внизу, в сенях, часто хлопают кухонными дверьми, слышен тихий плеск кружки в бочке с водой. Значит, Цирель уже вернулась домой. В таком случае Пенеку нужно возможно скорее положить книжку на то же место в мешок и потихоньку, точно вор, без малейшего шума убраться с чердака через заднюю дверь. Очень досадно, что о дальнейшей судьбе мальчика можно будет узнать только завтра. Пенек испытывает чувство чудесного освобождения: он не так уж несчастлив, как ему казалось, — вот он сегодня сам, без чьей-либо помощи, читал книгу, не библию, другую, и почти все понял. Завтра, как только он проснется, он сейчас же побежит к Цирель, вновь заберется на чердак и не уйдет оттуда, пока не дочитает книжку до конца.

Когда Пенек возвращался домой, его голова была полна мыслей об инквизиции, о свирепых кардиналах, об испанском городе, таком многолюдном, что он «гудит», — настолько там шумно… на улицах много карет, всадников, пешеходов, блудницы на каждом углу…

Он не замечал ничего вокруг. Голова была полна неясных мыслей о людях, которые заставляют страдать других. В том числе и его, Пенека…

4

Наступил день рождения Фолика.

Обычно день рождения членов семьи в «доме» не праздновали. Пенек помнит, как однажды, еще будучи совсем маленьким, он прибежал из хедера с радостной вестью:

— Учитель сказал, что сегодня день моего рождения!

Мать, равнодушно посмотрев в окно, холодно заметила:

— Что же, плясать мне, что ли?

В ту пору Пенек еще не понимал, как сильно недолюбливали его в «доме». Из слов матери он сделал другой вывод: «Видно, когда люди родятся, это радость небольшая!»

Не то было в этом году — в день рождения Фолика, Затейницей торжества явилась его достопочтенная сестра, Шейндл-важная. Она сочла необходимым ввести в «дом» эту моду.

Разодетая, напудренная, надушенная, примчалась она в легкой коляске из своей усадьбы, стремительно вбежала в дом, точно на вокзал к поезду, не закрывая за собой дверей, и кинулась Фолику на шею. Целовала она его долго и крепко, как героя какого-то большого торжества, и тут же преподнесла ему подарки: шесть вязаных галстуков, серебряную спичечницу, тонкий лобзик с разными пилочками для выпиливания по дереву.

— Почему все в «доме» так тихо говорят? — удивилась она. — Разве у вас сегодня не праздник?

«Дом» сразу наполнился звонким смехом, запахом духов от ее платья, вуали, перчаток. Поначалу обитатели «дома» опешили под натиском шумной, суетливой Шейндл-важной. Но постепенно они оживились. Однако ей и этого было мало. Она изумилась:

— Неужели никого сегодня не пригласили? Никаких гостей?..

За несколько минут она успела подольститься к прислуге и подчинить ее своим суматошным капризам. В одно мгновение все столы были накрыты по-праздничному свежими скатертями, сняты чехлы с мягкой мебели в зале и гостиной. Все, не исключая и Шейндл-долговязой, принарядились. Блюма начала наводить на себя красоту, словно готовясь к смотринам. Но ее тут же одолели нервные зевки, которые она принялась «сплевывать» в кулачок.

Больше всех расфуфырился Фолик. Он надел крахмальную рубашку, привезенную матерью из-за границы. Шейндл-важная собственноручно повязала ему новенький галстук, опрыскала его духами, причесала перед зеркалом и позвала мать:

— Посмотри: вот это — молодой человек!

— Хорош! Не сглазить бы…

— Красавец мужчина!

— Почему ему невесту не сватают?

Покончив с Фоликом, она приступила к самой трудной задаче — пошла к отцу. Он озабоченно шагал по конторе и диктовал кассиру Мойше письма. Шейндл-важная прервала его, сама принесла ему новый черный сюртук и стала настойчиво требовать, чтобы он тут же немедленно переоделся. Не переставая диктовать, отец ворчал:

— Что она ко мне пристала!

Он настоял на своем и нового сюртука не надел. Все же немного спустя зашел в столовую. Стол, накрытый белой скатертью, был уставлен всевозможными закусками. Отец сел, но не на свое обычное место, а как если бы он был здесь чужим. Выглядел он болезненно, казался углубленным в свои думы, как человек не от мира сего. С сожалением взглянул он на Фолика. Взгляд его, казалось, говорил: «Да… Голова у него не из блестящих».

Михоел Левин вообще считал: «Не удались мне дети, за исключением Шейндл».

— Ну? — обратился отец к Фолику. — Давай уж мне руку. Поздравляю! Желаю дожить до будущего года!

За столом, как всегда, когда отец говорил, воцарилась тишина. Только Шейндл-важная осмелилась пожелать отцу:

— Дай бог тебе дожить до его свадьбы!

Мать вставила:

— Только что собиралась сказать то же самое…

Тусклый взгляд отца все еще был устремлен на Фолика:

— Ну?

Тут Пенек стал пробираться к выходу. Он был полон недоумения: «Почему мне всегда кажется, что отец так же не выносит Фолика, как и я сам?»

5

В конюшне Пенек застал кучера Янкла. Он лежал на своей уютной постели, по обыкновению закинув руки за голову, и о чем-то думал, тихо напевая молдавскую песню. Янкл всегда чувствовал себя не особенно хорошо, когда эта барыня, Шейндл-важная, появлялась в доме. Здесь, близ лошадей, он укрывался, видно, от тревожных предчувствий.

Затаенной печалью веяло от его тихого напева:

Ты да-а-а Ду-у-на-ай,

Да-а-а Ду-у-на-ай да-а-а…

От его тела, от мягкой белокурой бородки, даже от голоса, пахло, как всегда, запахом реки и пряных зарослей на берегах.

Пенек молча полежал возле него и вдруг спросил:

— А ты, Янкл, знаешь про инквизицию?

Янкл:

— А что?

Пенек:

— Да так… я книжку такую читал…

Янкл задумался.

— Что ж…

Он, по-видимому, стеснялся, что ничего не знает о вещах, известных Пенеку.

— Что ж, недаром ведь говорят: «Мучают меня — чистая инквизиция». — Подумав немного, он прибавил — И про нее можно так сказать, про Шейндл-важную: «Инквизиция приехала…»

Пенек спросил:

— А почему?

Янкл раздраженно, точно речь идет о его злейшем враге:

— Да так… Хуже она самой злобной твари. Баба красивая, привлекательная, а ведь избить ее хочется! Даже твоему брательнику двоюродному, Шлеме, когда влюбилась в него, всю жизнь отравила.

Кровь бросилась Янклу в лицо. Он, видимо, не мог ни на мгновение забыть, что Шейндл-важная находится в доме.

Пенек удивился: почему это Янкл так зол на Шейндл-важную? Не потому ли, что она в младенчестве полтора года кормилась грудью его матери?

— Эх, — вновь заговорил Янкл, — ты еще мал, не поймешь… А я как подумаю, что она вот так всегда будет командовать, — мороз по коже проходит…

Но Пенек своим рассказом об инквизиции вовсе не имел в виду напомнить Янклу о Шейндл-важной. Пенек и сам неохотно вспоминал о ней.

Лежа возле Янкла на постели, Пенек рассказал ему об испанских маранах[11] (он прочел об этом в той же книжке), как они укрывались для богослужения в глубоких подземельях. Рассказал о костре, о сожженной еврейской семье, о малютке, похищенном из пламени. Ребенок вырос и «закрутил любовь».

— Вот как у меня, — добавил Пенек, — как у меня с Маней Эйсман…

Янкл спросил:

— Почему как у тебя?

— Да так…

Он мог бы многое рассказать Янклу о себе и о Мане. Ему казалось, что Янкл сейчас только об этом и думает. Но Янкл неожиданно сказал:

— Вот видишь! Все это, значит, из-за них… Как их там в твоей книжке зовут? Зря, значит, все бегут как очумелые в синагогу молиться. А мне и наплевать на это!

К конюшне незаметно подошел маляр Нахман. Почесывая в затылке, он сунул голову в дверь.

— К «дому», — вздохнул он, — теперь и не подойди. Это тебе не то что у нашего брата. Я про них говорю, — он мотнул головой в сторону дома. — Посмотрел бы, что у них сейчас на кухне делается. На всех сковородках жарят, у плиты — шум, гам, посудой стучат. Никто тебя там и взглядом не удостоит. Поздороваешься, даже не ответят.