На базаре мокли под дождем крестьянские подводы. Лошади понурили головы, как будто их мутило от беспрерывных дождей. Из убогой лачуги неслись крики: хриплый голос мужчины, бабий визг, неистовый рев ребятишек, охваченных испугом, что взрослые вот-вот начнут тузить друг друга, — ожесточенная семейная ссора. Она свидетельствовала о том, что праздники кончились.
Пенек усердно месил ногами грязь вдоль улицы, которая вела к дому Шлойме-Довида. Он жил на окраине. Несмотря на дождь, Пенек не спешил, словно пройтись по улице было сейчас сплошным удовольствием. Настроение у него было неплохое. В конце концов за все его прегрешения его не бог весть как наказали. Всего только отдали в науку к Шлойме-Довиду.
Но у самого дома Шлойме-Довида им овладело дурное предчувствие: «Дела твои плохи…»
На сердце стало так же пасмурно и тоскливо, как на улице. Свинцовое небо по-прежнему исходило дождем, потомком библейского потопа.
Перед глазами Пенека предстал Шлойме-Довид, первобытный человек, потомок Ноя.
Пол в доме Шлойме-Довида земляной, из желтой глины. Двери в обе комнатушки закрыты. В одной из них со дня своей женитьбы живет мирной семейной жизнью Шмелек, лучший подмастерье портного Исроела. Сейчас в этой комнате никого не было. Пол в большой комнате чисто подметен, вымазан свежей желтой глиной, но в воздухе пахнет нечистыми пеленками, хотя детей в доме нет. В правом углу, возле холодной печки, вдали от окна — некрашеный стол. Между столом и печью — узкая, несоразмерно высокая скамья. На ней, склонившись над раскрытым талмудом, сидит Шлойме-Довид. Толстый палец правой руки он держит во рту. По всей позе Шлойме-Довида видно, он ждет Пенека уже, пожалуй, часа три и взбешен этим.
Правый глаз — тот, что проклинает всех на свете, — уставился на Пенека, сверкая гневом. В левом уголке рта Шлойме-Довида открылась маленькая щелочка. Оттуда посыпалось:
— Разденься! Поди сюда! Садись!
Язык во рту щелкал с костяным звуком:
— Поближе ко мне!
Мокрый палец был снова зажат между зубами.
— Покажи, что ты знаешь, чему учился?
При знакомстве с новыми людьми, даже с самыми сумасбродными, Пенек готов идти на уступки, но до известного предела.
На вопрос Шлойме-Довида он ответил довольно чистосердечно. По-честному так по-честному. Пенек ничего не приукрасил, выложил всю правду, даже сам неодобрительно покачал головой:
— Ерунда, ничего не знаю. Почти ничему не учился. Когда же мне и учиться было? Больше по улицам бегал.
Откровенность и правдивость, по мнению Пенека, уже сами по себе кое-что значили. Но для Шлойме-Довида все это, видно, гроша ломаного не стоило. Вынув палец изо рта, он ткнул им в талмуд.
— Проходил? Нет? Чему же ты учился? А это? Отвечай!
Оказалось, что Пенек знает гораздо больше, чем можно было ожидать. Пенек и сам удивился: все, что хоть сколько-нибудь проходили в хедере, он твердо помнит. Кроме того, он знает наизусть много глав библии, может рассказать все библейские сказания. Это еще не все. Пенек вспоминает:
— Рассказы в книгах пророков я прочел несколько раз дома. Но это, конечно, пустяки. Я их читал без учителя и без напева…
Пенек застенчив. Все же он старается смягчить этого озлобленного человечка.
— Спросите меня о любом месте в библии, и я вам скажу, в какой главе и на какой странице оно находится.
Пенек говорит об этом так непринужденно, потому что глубоко убежден, что все это ничего не стоит. Он считает, что его настоящие, заслуживающие внимания знания совсем в другой области. Он знает поголовно всех жителей городка на всех улицах, знает их ребят, жен, их заботы. Даже их кошки ему знакомы. Разбудите Пенека среди ночи, и он со сна расскажет о любом человеке, какие у него в голове думы и какие заботы его волнуют.
Проверка знаний Пенека отнимает несколько часов.
Должно быть, сейчас уже не менее чем час дня.
Пенеку хочется встать из-за стола. Кроме него, у Шлойме-Довида нет учеников. Из этого Пенек делает вывод, что он уже почти что взрослый. По-видимому, Шлойме-Довид будет заниматься с ним одним всю зиму. И, подымаясь с места, Пенек говорит тоном взрослого:
— Пора домой обедать!
Шлойме-Довид, не вынимая пальца изо рта:
— Сиди на месте!
Пенек:
— То есть как?
Пенек уверен: произошла какая-то ошибка. Как же оставаться, когда пора идти домой обедать? Глаза его слядят на Шлойме-Довида с недоумением и чуть насмешливо: «Вот чудак! Смотри пожалуйста, сердитый какой. „Сиди на месте!“»
Пенек считает себя большим мастером улещивать даже самых жестких людей.
— Ага! — говорит Пенек. — Я понимаю вас. Вы, наверное, опасаетесь, что после обеда я пойду шляться по улицам и сюда не вернусь. Вы ошибаетесь. Сказал же я вам: пообедаю и приду. — Он даже готов улыбнуться. Как мало знает его Шлойме-Довид! — Знаете что? — добавляет он: — Вот вам мое честное слово. Что бы ни случилось, я после обеда вернусь.
Лицо у Пенека становится серьезным: он совершенно искренен.
— Что же? — спрашивает он. — Теперь вы мне верите?
«Честное слово» было у Пенека свято. Это в «доме» признавали даже его злейшие враги — Фолик и Блюма. Он редко дает слово, но, пообещав, никогда не нарушит своего обещания. Теперь Пенек больше не сомневается, что дело улажено. Уверенным движением он берется за пальтишко. Но тут происходит нечто такое, чего Пенек никак не ожидал.
На рябоватом лице Шлойме-Довида яростно загорелся всепроклинающий глаз. Левая, худощавая рука Шлойме-Довида с кроваво-красными пятнами на ладони быстро вытянулась; искривленные в суставах, безобразно тонкие пальцы выхватили из рук Пенека пальтишко. В тот же миг правая рука Шлойме-Довида, высвободив из зубов большой палец, обрушилась на левую щеку Пенека жгучей, оглушительной оплеухой. Пенек успел подумать, прежде чем почувствовал боль: «Вот так оплеуха! Надо бы присмотреться, как это у него так ловко выходит…»
Тут правая щека даже почувствовала жалость к своей соседке слева — она как будто торопливо спрашивала: «Что с тобой сделали? Что с тобой сделали?»
Пенек поднял на Шлойме-Довида серьезный, изумленный взгляд: «Что с этим человеком стряслось?»
Стиснув зубы, Пенек рванул к себе пальтишко:
— Отдайте…
Молчание.
Пенек:
— Отдайте, говорю я…
Снова молчание. Шлойме-Довид тяжело дышал сквозь узенькие щелки носа. Руки его крепко, словно железные клещи, держали пальтишко. Пенек продолжал рвать его к себе. Гнев закипал в нем.
— Отдайте, говорю я! Слышите? Мне надо идти… Вы с ума сошли! Не хочу я у вас учиться!
Он чувствовал, что начинается что-то страшное. Шлойме-Довид затаил дыхание. Рот его приоткрылся, оттуда вырвалось несколько странных звуков. Можно было подумать, что Шлойме-Довид хочет рассмеяться, но не знает, как это сделать.
— Вот как. Не хочешь?! — Левой, занесенной над головой рукой он отпустил Пенеку вторую оплеуху по правой щеке, затем поднялся со скамьи, прикрыв щелочку в уголке рта. — Стану я у тебя спрашивать, хочешь ты или не хочешь!
Пенеку некогда было сообразить, отчего так сильно заныло у него в правом глазу. Ослеп он, что ли? Ему казалось, что костлявые руки Шлойме-Довида взбесились и буянят сами, без ведома хозяина. Значит, надо бежать отсюда, да возможно скорее — подальше от этих взбесившихся рук. Пенек пробормотал:
— Плевать мне на вас и на пальтишко! Уйду, без него.
Он кинулся к двери, но не добежал. Взбесившиеся руки тотчас настигли его, потащили назад, на середину комнаты, повалили на пол и стали молотить жесткими кулаками. Шлойме-Довид задыхался.
— Сними ботинки! Сию минуту! Разуйся! Немедленно!.. Скидай же ботинки, говорят тебе!.. Не скинешь? Скинешь у меня… скинешь…
Не тут-то было! Опрокидывая Пенека, Шлойме-Довид успел ухватить только его левую ногу. Насильно снять ботинок с этой ноги не так-то легко. Пенек почувствовал, что в правой ноге у него сосредоточены все силы, такие же неуемные, как вскипевший в нем гнев. Правой ногой он молотил Шлойме-Довида, как капусту. Из закушенной губы Пенека сочилась кровь. Но и на рябом лице Шлойме-Довида Пенек увидел что-то влажное и красное, — это Пенек угодил ему каблуком прямо в нос. Сорвав с Пенека ботинок, Шлойме-Довид отбежал к двери, заслонил собой, чтобы не дать мальчику скрыться, и воззвал к жене на кухню:
— Сара-Либа!
Но там никого не было. В одном ботинке Пенек поднялся с пола.
Его платье было все в желтой глине. В глазах — искры ярости.
— Отдай ботинок! — крикнул он. — Сумасшедший!..
Шлойме-Довид снова кинулся на него. Это была отчаянная схватка между рябым малым, не желавшим терять сторублевый заработок, и Пенеком, воспитанным в грубости кухонной обстановки и городских закоулков. Обычаям и нравам этой среды Пенек не изменит. Он метнулся стрелой к ближайшему-окну и локтем высадил оба нижних стекла. Пенек не отдавал себе отчета в том, что делают его руки. Он помнил только, что во время драк именно так поступают на окраинах. На окне стоял цветочный горшок с засохшей землей. Пенек схватил его и с наслаждением швырнул в Шлойме-Довида, злорадно глядя на пыль, поднявшуюся в комнате. Он пожалел, что не попал горшком в голову Шлойме-Довида. Тот с искривленным от боли рябым лицом держался за плечо и не переставал взывать к пустой кухне о помощи:
— Сара-Либа! Поди сюда! Скорее!
Пенек почувствовал, что победа начинает склоняться на его сторону. На глаза ему попалась половинка кирпича, заменявшего комоду ножку. С таким оружием он наверное победит. Схватив, кирпич, Пенек замахнулся на Шлойме-Довида:
— Отдай башмак! Сумасшедший!
Шлойме-Довид, побледнев от испуга, выпустил из рук ботинок и отступил к двери. Губы его дрожали. На рябоватом, поросшем редкой растительностью лице выступил пот. Наглый, но побежденный, он проворчал, косясь на кирпич:
— Буян! Бандит какой-то!.. Разбойник настоящий!
В эту минуту с черного хода появилась насквозь промокшая, с сырой — хоть воду выжимай! — шалью на голове, жена учителя Сара-Либа (та самая, что так настойчиво убеждала всех в «доме»: «Не беспокойтесь, Шлойме-Довид дурь из него выбьет»).