От Пенека прислуга на кухне может узнать все новости городка. Пенеку раньше всех известны события из жизни окраин. Еще не случалось там такого происшествия, чтобы Пенек тотчас не узнал о нем. Вот последняя новость, принесенная им вечером на кухню:
— Знаете бондаря Мойше? Того самого, что без хлеба сидит давно уже, с тех пор как винокуренный завод стал? Ужасный бедняк.
— В чем же дело?
Пенек:
— У Мойше сегодня с горя повесилась кошка на веревке. Да ведь как повесилась! Точь-в-точь как человек. Голода не вынесла.
— Как?!
Пенек:
— Да так, очень просто. Кошка умница была. Она стыда не перенесла. Как раз сегодня две соседки пошли по городу собирать пожертвования для бондаря Мойше…
Пенек и сам не поверил бы своему рассказу, если бы не сбегал, как многие другие, к бондарю в дом и всесторонне не расследовал дела.
— У бондаря в избе, — рассказывает он, — даже темно от народу стало, столько людей туда сбежалось.
— Что ж там было?
Пенек:
— Да ничего! Посреди избы на веревочке висела кошка. Правда, веревочка свисала с потолка еще до начала зимы. На ней когда-то была подвешена лампа. Но после праздников Мойше продал лампу, и веревочка, просто так, без дела болталась в воздухе. Осталась на веревочке и петля. Могло так случиться: когда никого в доме не было, кошка стала играть веревочкой, подскочила, попала головой в петлю и застряла в ней. — Пенек прибавил: — Посмотреть бы вам на эту кошку! Изголодалась. Кожа да кости.
Однако почему же кошка повесилась именно сегодня, когда две женщины собирали пожертвования для бондаря?
Пенек озлобленно говорит о жене Шлойме-Довида, этой благочестивой Саре-Либе. Она тоже пришла посмотреть на кошку-самоубийцу.
На кухне хохочут, когда Пенек изображает, как она пришла с улицы и сказала, сложив губы бантиком:
— Кто красив, кто умен, а во мне все качества. Послушай меня, Шлойме-Довид! Бондарь себе на уме! Так и знай. Скажи, пожалуйста, зачем это ему нужно, чтобы чужие для него пожертвования по городу собирали? Вот он фокус и придумал: сам повесил свою кошку. Народ сбегается на это диво посмотреть, а заодно милостыню бондарю на дом приносят.
Кучер Янкл сидит тут же. Он скоро должен уйти ночевать в конюшню. В лютую зимнюю стужу это удовольствие не из больших. Поэтому Янкл настроен неважно, не то что летом.
В чудеса Янкл не верит, не верит он и в самоубийство изголодавшейся кошки.
— Кой черт! — говорит он. — Знаю я Мойше, солдатские у него ухватки. Коновал настоящий. Он не мог видеть, как кошка медленно подыхает с голоду, — вот он и повесил ее. Пожалел он кошку — вот и все…
Пенек недолго задумывается над словами Янкла. Спорить с ним он во всяком случае не станет. Пенек уже рассказывает новую историю, об Аврааме Круке. Крук, холодный сапожник, бедняк каких мало. В последние годы он то и дело исчезает из городка. Возвращается он только к праздникам. «Я, говорит, работаю в Вознесенске…»
— А на самом-то деле это — чистейший вымысел. Зайвл-тряпичник видел его в Вознесенске. Крук просто побирается под окошками. Милостыней живет.
Шейндл-долговязая недовольно бросает:
— Вранье это!
При этом она густо краснеет: подобные слухи ходят и о ее дяде, переплетчике.
Янкл встает и направляется на ночевку в конюшню.
— Тьфу! — плюнул он. — Ну их всех! Противны мне эти истории с удавившимися кошками. Чего доброго, такая пакость еще приснится ночью.
Он уходит, не попрощавшись.
На кухне тишина. Все еще думают, видимо, о случае с кошкой. Пенек — тоже.
В памяти Пенека надолго остается этот вечер, этот жуткий разговор о нужде окраин.
Мрачная, безысходная нужда! Голод доводит даже кошек до самоубийства, как людей…
Как бы ни были велики горести обитателей окраин, они дальше кухни в «дом» не проникают. В комнаты «белого дома» их не пускают и на порог. Пожертвования, милостыни, то, чем можно оплатить вход в царство небесное, раздаются охотнее всего через вторые или третьи руки. Иногородним бедным родственникам посылают время от времени красненькие или четвертные по почте. Это и «пристойнее», и избавляет от необходимости взглянуть нужде прямо в глаза. Лучше уж пусть она останется там, вдали.
К окружающей нищете в «доме» относятся как к болезни, как к эпидемии: столкнувшись с чужой нищетой лицом к лицу, «дом» готов опрыскать ее карболкой.
Ничего почти не меняется, когда дома и сам Михоел Левин. Обычно он, сидя в кабинете, уходит с головой в дела и совершенно не интересуется тем, что творится в доме. Он помнит одно: на делах можно или заработать, или понести убыток.
К субботней трапезе, по старинному обычаю, приглашают нищего, живущего подаянием. Пусть все знают — «дому» не чуждо сострадание к ближнему.
Бедняка усаживают наравне со всеми за богато накрытый стол, в парадной столовой, хотя он чувствовал бы себя много свободнее, если бы ему дали пообедать на кухне. Мать глубоко верит: на том свете ей воздастся сторицей за то, что она не брезгует сидеть за одним столом с нищим. В действительности нищий за столом вызывает в ней только отвращение. После обеда она велит прислуге отставить в сторону тарелки, на которых ел этот нищий.
За обедом отец задает нищим одни и те же вопросы:
— Как ваше имя? Откуда вы родом?
С минуту он глядит сквозь очки на пришельца через весь стол каким-то далеким взором, словно бедняк напоминает Левину его отдаленных предков. Тут же Михоел Левин погружается в лежащую перед ним богословскую книгу, забывая не только о госте, но и обо всех сидящих за столом. Похоже, что он справляется у нищего о его имени и откуда он только для того, чтобы сейчас же забыть об этом.
Нищие, в большинстве люди забитые, чувствуют себя скованно за столом, боятся шевельнуться, — вдруг они сделают что-нибудь невпопад. Но нет-нет, а попадется среди них дерзкий и нагловатый малый, который выдаст себя, по праву или самозванно, за обедневшего потомка великого праведника. Такой нищий понимает, что, сажая его за свой стол, богачи думают заслужить себе этим царство божье, и смекает, что здесь можно поживиться. На таких «родовитых» нищих «дому» не отыграться. Однажды один из этих благородных бедняков — он из благочестия говорил в субботу только на древнееврейском языке — довольно настойчиво потребовал, чтобы ему к трапезе подали традиционный студень. Ему ответили: «У нас студня не готовят».
Гость рассвирепел, лицо его налилось кровью. Стукнув кулаком по столу, он зарычал:
— А у моего прадеда к субботе готовили! Подать мне студень!
Пенек был несказанно рад этому случаю, он с трудом сдерживал разбиравший его смех. За праздничной трапезой Пенек чувствовал себя почти таким же чужим, как и нищий гость. Он уже не раз пытался освободиться от тягостной повинности сидеть вместе со всеми за субботним столом. Последняя попытка была сделана в начале зимы, когда ему стали посылать обед с Шейндл-долговязой к Шлойме-Довиду. В пятницу вечером во время праздничной трапезы он остался на кухне. Среди ужина отец вдруг заметил, что Пенека нет за столом.
— Где Пенек? — спросил он.
У Фолика и Блюмы язык словно отнялся.
Мать ответила нарочито холодно, как бы подчеркивая, что ничего особенного не произошло:
— Пенек ужинает на кухне.
— Как? На кухне?! В чем дело? Что это значит?
Обрушившись на мать, Левин сам пошел на кухню за сыном. Заранее обвиняя во всем Пенека, он готов был наградить его оплеухой — второй за всю жизнь мальчика.
Хотя до оплеухи дело не дошло, но Пенек все же счел этот случай одним из неприятных в своей жизни. С той поры он возненавидел субботний день, когда его заставляют часами просиживать за столом, напротив матери, возненавидел субботние блюда так же, как ненавидел Фолика, Блюму, весь «дом».
Будни стали ему дороже праздника, подобно тому как кухня была милее «дома».
Может ли человек, встав утром со сна, почувствовать, что вечером к нему придет счастье?
Пенек уверен: да, это вполне возможно.
Проснувшись однажды в будний зимний день, Пенек был удивлен волнующей радостью, бурлившей во всем теле.
Так чувствует себя человек, уверенный в близости большого праздника. Первое, что ему взбрело в голову: сегодня он свободен от посещения Шлойме-Довида. День был будничный. По дороге к учителю Пенек был полон каких-то предчувствий и напряженных ожиданий: наверное, сейчас окажется, что Шлойме-Довид куда-нибудь на день уехал или заболел. Завернув в переулок, Пенек встретил красивую, стройную жену подмастерья Шмелека. Она плелась с базара, подталкивая санки, груженные дровами. Казалось, она подталкивает их не своими ручками, а чудесными черными глазами и от этого-то и затуманен их улыбающийся взгляд. Пенек сразу бросился к ней на помощь. Он спросил ее:
— Шлойме-Довид уехал?
Женщина ответила:
— Нет, куда же ему уезжать?
Пенек подумал и вновь спросил:
— Значит, Шлойме-Довид заболел тифом?
Женщина расхохоталась.
— Нет, — сказал она, — пока еще нет…
Пенеку и в голову не приходило, что он сострил. Он рассуждал вполне серьезно: если с Шлойме-Довидом ничего не стряслось, почему же у него, у Пенека, в груди бурлит и переливает такая радость? Значит, он ошибся? Верно, все его возбуждение вызвано тем, что сегодня выпал бодрый белый снежок. Ну что ж! И то хорошо!
Жизнь не балует Пенека радостями. Однако он считает, что жизнь у него сложилась сносно, хотя все же есть в ней порой неприятный привкус — соли в ней многовато.
Но жизнь обитателей бедных окраин, видит он, гораздо солонее. Взять хотя бы бондаря Мойше. После самоубийства кошки Пенек стал часто захаживать в этот дом, сделался там почти своим человеком. Когда у бондаря в доме раздобудут немного хлеба, то кто-либо из детей отправляется с горшочком в лавочку Арона-Янкелеса с наказом отца:
— Скажи в лавке: отлейте нам немного селедочного рассола. Все равно вы его выльете…
Потом у бондаря едят хлеб, окуная его в рассол.