— Нет, так дальше дело не пойдет…
Хозяева ей быстро опротивели. На кухне она говорила:
— Ни малейшего сочувствия к человеку не имеют. Что ни год, то все хуже они становятся. Уж очень они много власти в свои руки забрали. Все им потакают, по шерсти их гладят.
Кучер Янкл холодно буркнул:
— А я до их шерсти никогда и не дотрагивался. Противно мне…
На той же неделе Буня резко поговорила с хозяйкой. Кончилось тем, что заявила:
— Три раза в неделю хлеб печь не стану.
Мать сказала:
— Дети не едят черствого хлеба.
Буня отрезала:
— Черствым хлебом никто еще не подавился…
Мать промолчала. В «доме» прекрасно знали: таких работниц, как Буня, — мало. Ни одна кухарка долго на ее месте не продержится.
Буня могла себе позволить надерзить кому угодно, даже Шейндл-важной, даже самой матери. Однажды она посмела остановить во дворе самого Михоела Левина и пробрала его за то, что Пенека запирают на целый день у Шлойме-Довида. Буня за словом в карман не полезет:
— Какой же вы отец, коли вас не трогает, что ваш сын точно острожник?
Михоел Левин отмахнулся:
— Да оставь ты меня в покое. Ступай к хозяйке. Я занят и ничего об этом не знаю. В первый раз слышу!
Он вернулся в дом, чтобы переговорить об этом с женой, но увидел несколько исписанных листков, вырванных из торговых книг, — их вымели из комнат вместе с мусором. Левин возмутился: кто их выбросил?
Он забыл, зачем вернулся в дом.
Шлойме-Довида и его жену терзал жестокий страх: они боялись, что им не выплатят полностью обещанные сто рублей. Последнее время Пенек стал уходить в час дня домой — обедать на кухне. Мать не замечала этого. У нее появились заботы поважнее. Она стала часто вызывать к себе Шейндл-важную и о чем-то шептаться с ней в дальних комнатах. Пенек как-то подслушал разговор матери с отцом. Речь шла о том, что отец стал все чаще терпеть убытки в своих многочисленных торговых делах.
Мать сказала:
— Голова у тебя устала. Отдохни месяц. Брось на это время все дела.
Отец сердито ответил:
— Умница какая! Бросить дела! Да если бы не дела, то я и жить бы не хотел…
Глава восемнадцатая
Зимой Михоел Левин поехал в Киев по делам.
В Киеве из большинства намеченных сделок ничего путного не вышло, — последнее время Левину вообще не везло. Об этом мало кто знал. Многие все еще набивались к нему в компаньоны. Левин писал домой:
«Затевая дело, по-прежнему обдумываю его со всех сторон. А между тем все разваливается, как карточный домик».
Мучившие его и прежде боли в Киеве только усилились, не давали по ночам спать. С Левиным не было никого, кто заставил бы его обратиться к доктору. Но хотя сам Михоел и не доверял врачам, перед отъездом из Киева он все же зашел к старику профессору, самому известному в городе. Сделал он это просто из скупости: все равно уж потратился на поездку в Киев — не тратиться же второй раз на поездку к профессору.
Профессор, глубокий старик, доживал свои последние дни и поэтому не стеснялся в разговоре с пациентами — обходился с ними, как с самим собой. Он заявил Левину без обиняков:
— Вам прямая дороженька туда… Операцию, конечно, можно сделать, но пользы от этого никакой.
В медицину Левин не верил, но все же, выйдя из кабинета профессора, снова вернулся туда и спросил:
— А сколько я еще протяну?
Профессор:
— Ну, сколько? Несколько месяцев, пожалуй. Тут по часам не высчитаешь…
Левин подумал, потом спросил:
— А если все же пойти на операцию? Поможет?
Профессор хоть и был очень стар, но не забыл свой диагноз:
— Я уже сказал: более чем сомнительно…
Раз так, значит, нечего надеяться Левину на врачей. Он поехал домой.
В вагоне третьего класса, которым Левин возвращался, пришлось уплатить штраф за то, что он и другие пассажиры-евреи «отправляли богослужение в публичном месте в полном молитвенном облачении».
Левин вызвался заплатить за всех. Один из оштрафованных, малоимущий еврей из соседнего с Михоелом городка, узнал Левина. Михоел сказал ему:
— Н-да… Взятки даю, чтобы не беспокоили на том свете…
Этим он намекнул на только что уплаченный за всех штраф.
Еврей спросил:
— Отчего так? Не впервые же вам. Слыхал я, что вы много добра людям делаете.
Михоел Левин ответил:
— Нет, теперь другое дело. Знаю, что говорю. Теперь это на взятку похоже…
Еврей ухмыльнулся:
— Вы купец, в делах понимаете. Раз даете, значит, есть расчет.
Михоел Левин пытливо взглянул на пассажира: шутит он или всерьез говорит?
Ни на минуту не забывая предсказания профессора: «Несколько месяцев, пожалуй, по часам не высчитаешь», — Левин неподвижно сидел у вагонного окна. Поезд мчался быстро. Так же быстро промчались шестьдесят восемь лет его жизни…
Стоял белый февраль, мягкие морозы, глубокие снега, последние недели санного пути. Из окрестных лесов вереницы подвод со строительным материалом тянулись к железнодорожным станциям.
В плавном скольжении саней было какое-то предупреждение:
— Санному пути конец! Санному пути конец!
— Торопитесь!.. Торопитесь!..
Левин порылся в боковых карманах. Среди разных писем и документов нашел чистый листок бумаги. Попросил у знакомого пассажира карандаш и начал писать на небольшом вагонном столике дрожащей рукой, бисерно-мелким почерком.
Много времени спустя этот клочок нашли в его кармане — то были начальные строки нового завещания.
Пассажир-сосед потом рассказывал о Левине:
— Разостлал на жесткой скамье шубу и улегся на ней. Это в вагоне-то третьего класса. Глаза полузакрыты, рот приоткрыт. Лежал так неподвижно, точно мертвец, пожалуй, часа два-три. Пассажиры в вагоне даже было испугались.
В таком состоянии, в вагоне третьего класса, нашел Левина его бывший компаньон, Нехемья Брустонецкий, объезжавший свои лесные участки в этом районе.
Грузный, с отвисшим животом, Нехемья, — от него несло запахами колбасной лавки, водочных настоек и дорогого трубочного табака, — взглянул улыбающимися глазами на неподвижно лежавшего Левина, которого он знал чуть ли не с детства. Нехемья самодовольно заколыхался всей своей многопудовой тушей, одновременно потрясая воздух густым басом:
— Что ж это ты? Словно и богатым никогда не был, клянусь богом! Как же это так — в третьем классе трясешься, да еще с самого Киева? Эх ты, такой-сякой! Мне-то всего пути три несчастных станции, и то вторым классом еду. Как только сел в поезд, так и подумал: пройдусь по третьему классу, — может, кто из знакомых едет. Вдруг гляжу — ты лежишь. Не поверил я глазам своим, подумал, нищий какой-то, клянусь богом!
Он вылущился из своих шуб, присел на противоположную скамью, всунул голову по самый затылок в дорожный чемоданчик, хлебнул там из бутылочки, крякнул и зачастил:
— Морозы какие приятные! Не санный путь, а благодать! Лес к станциям днем и ночью везут да везут. Прелесть как везут!
Он протянул Левину бутылку:
— На, может, хлебнешь? Это полезно, согревает. Приятная штука: на апельсиновой корке настояна!
Снова взглянул в неподвижное лицо Левина и на минуту забыл о своей руке, шарившей в чемоданчике в поисках закуски.
— Что с тобой, Михоел? Нездоровится? Не приведи господь, болен?
Он вспомнил о чемоданчике, вытащил кусок домашней колбасы, обильно приправленной перцем и чесноком, и заговорил, жуя:
— Ты, Михоел, прости меня, никогда не щадил ни себя, ни своего здоровья, ни даже своих дел. Гнал ты всегда свой воз вовсю. Кто к тебе ни присаживался, тот шею ломал. Это я про твоих компаньонов говорю. Всегда ты был таким. А в последние годы еще хуже стал… Знаешь, отчего это? Всю правду скажу тебе: умный ты слишком, мудрить любишь. Штучки тебе все разные в голову приходят. В талмуде это, может, и хорошо, а торговля, знаешь, не то — она простоту любит. Слишком умным захочешь быть — в дураках останешься. Тебе все новое подавай. Пивоваренный завод, в уездном городе затеял. А что толку? Одни убытки! Киевские пивовары небось наживаются, а ты прогорел. Те дело подняли, а ты не поднимешь. Я тебе с самого начала говорил: «Не нашего ума это дело». Нашему брату купцу нечего на новые дела бросаться. Нам за помещика надо крепче держаться… У дедов и отцов наших учиться. Делай, как они делали: лесом торгуй. Деньги под закладную? Что же, и это неплохо! Винокуренный завод? Это было хорошо раньше, когда на градусах можно было отыграться. Хорошо урожай на корню скупить, если помещику деньги до зарезу нужны. Дешево тогда урожай уступит. Бывает, и мельница неплоха. Лучше арендованная, чем собственная. По своему опыту говорю. Ну, вот и все… Дальше не лезь. Ты же все мудришь, все норовишь дела покрупнее затеять. Новинки разные выдумываешь. Вот ты и поплатился… На крупных делах ты терял то, что наживал на мелких. Взять бы хоть эту историю с винокуренным заводом у тебя же в городке. Ты вернулся из-за границы. Я тут же поспешил к тебе. Было это субботним вечером, помню как сейчас. Михоел, сказал я, давай купим винокуренный завод. Его за гроши хозяин продать хочет, а завод, говорят, сущий клад. Риска никакого. Купим его на слом. Ты же мудрить начал. Надо, мол, первым делом вызвать инженера, винокуренный завод легко перестроить в свеклосахарный. Выдумки одни! Не тебе сахарные заводы строить! Неположительный ты человек, неугомонный какой-то… Не успел ты с инженером сговориться, как завод у тебя же под носом продали на слом Шавелю, сыну старика Иойнисона. У Шавеля поблизости два сахарных завода. Теперь он третий из этих материалов отстроит. Шавель на сахарном деле вырос. Я же человек маленький. Я не прочь бы получить барыш из рук в руки… А что? Разве это плохо?
Не переставая говорить, Нехемья уплетал свои приправленные перцем и чесноком закуски.
У Левина искривилось лицо, — должно быть, от мучительной боли. Он сел и искоса посмотрел на Нехемью полузакрытыми глазами.
— Сделай милость, — сказал он, — не говори больше… Все равно я ничего не слышу… Не в состоянии…