На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 59 из 101

Отец:

— Пробовал подвести итог… На душе тревожно.

Шейндл-важная неожиданно что-то проговорила сквозь сдавленный плач.

Отец:

— Прошу тебя… оставь… я надеялся поговорить с тобой, как с рассудительным человеком.

Тут Шейндл-важная зарыдала много громче прежнего. Ну да, она-то знает: никто больше в жизни не будет ее так боготворить, как боготворил отец. О ее муже и говорить не приходится: лучше уж не вспоминать, как низко он ее ставит, каким ничтожным человеком считает.

Всхлипывая, она еле выговаривает слова:

— Почему ты запираешься в комнате? Никого к себе не допускаешь?.. Уж несколько дней, как ты ни с кем ни слова не вымолвил. Даже с мамой…

Отец:

— Что же мне ей сказать? Почему ты меня не понимаешь? Я уже «нездешний». У меня свои заботы. Смотрю я на людей не по-прежнему… словно меня уже среди них нет. Этого не расскажешь ни компаньонам, ни друзьям. Не поймут. В талмуде сказано: «Обличье друзей твоих принимают, когда помощи твоей взыскуют; отвернутся от тебя в час беды твоей». Это истина.

Шейндл-важная:

— Но мама, мама!

Отец с грустью:

— Ну что же «мама»? Она, наверное, с тобой уже насчет завещания говорила… Все боится, что я ее недостаточно обеспечу…

Тут Шейндл-важная забылась и, не считаясь больше с полночным временем, громко зарыдала:

— Па-па! — Захлебнулась словами: — Зачем ты так говоришь?

Молчание.

Отец:

— Твоя мать все годы вела себя со мной как «вторая жена», так и осталась. Так оно и есть… Но сейчас мне уже не до этого. По правде скажу тебе… Это было на обратном пути из Киева. В Киеве профессор порадовал меня этой «приятной» вестью. В вагоне я было начал писать завещание, да бросил. Я подумал: зачем? Но, с другой стороны, не оставлю завещания, вы все передеретесь. Для того я тебя и вызвал. Мои же мысли теперь уж не этим заняты. Уж несколько дней, как я путаюсь… ты не поймешь… да, кроме того, и боли одолевают… тяжело очень…

Пенек по эту сторону двери думает: только сейчас отец начал говорить толком. С этого бы ему начать… Он слышит, как Шейндл-важная ухватилась за последнюю фразу отца, да еще как! Даже плакать перестала, начала пробирать отца, вовсю пробирать, словно он моложе ее:

— Оттого-то и болит твоя душа, что ты скрываешь от собственных детей и мысли и болезнь свою! У тебя два взрослых сына — Иона и Шолом, — почему ты о них забываешь?..

— Как забываю? Не забыл я. Что ж, утеха большая, ты думаешь, Иона и Шолом? Не очень они удачные. Далеко в жизни не пойдут. Туповаты они. Вызвать их к себе успею. Будет еще время болеть за них душой…

Шейндл-важная:

— При чем тут «болеть душой»? Да и вообще никто еще не потерял надежду на твое выздоровление. Мало ли что сказал какой-то киевский профессор. Все о нем говорят: выжил из ума, чуть ли не в детство впал. У всех больных находит раковую опухоль. Никто этому сумасброду больше не доверяет…

Отец:

— Я не профессору доверяю. Болям своим доверяю…

Шейндл-важная:

— Тем более нечего духом падать. Надо лечиться. За границей есть профессора покрупнее этого киевского сумасброда.

Отец:

— Ну вот… опять заграница. Это для твоей мамы! А мне надоело.

Шейндл-важная:

— Не с мамой ты поедешь, а со мной. Со мной поехать ты согласен?

Отец коротко отрубил:

— Нет!

Шейндл:

— Знаешь что, папа?

Молчание.

— Пригласим сюда профессора из-за границы…

Снова молчание.

— Согласен?

Отец:

— Вздор это… Не хочу.

Шейндл-важная:

— Но почему же?

Снова молчание.

Отец:

— Не для этого я тебя вызвал. Давай поговорим о делах. Надо, чтобы ты вместе с кассиром Мойше произвела подсчет в конторских книгах…

Шейндл-важная снова навзрыд:

— Мне не до этого… не нужны мне никакие подсчеты…

Пенек за дверью ощупывает в кармане смятый клочок бумаги с написанными рукой Шейндл-важной цифрами. Он изумлен: как же она говорит «не нужны мне никакие подсчеты»? Ведь она занималась и «делением» и «вычитанием». Вот обманщица! Тут Пенек опять услышал голос отца:

— Просил же я тебя: брось ты притворяться! Я настаиваю: ты вместе с кассиром произведешь подсчеты.

Молчание.

Отец:

— Кроме пивоваренного завода, да дома в городе, да купленных лесов, наберется, думаю, наличными около…

Из всего услышанного Пенек приходит к выводу: отец тяжко, неизлечимо болен, может, даже умрет. В устах больного отца ему поэтому кажутся очень странными слова:

— Завод… леса… наличными… счета…

Да и вообще Пенеку противны всякие конторские книги, листы бумаги, разлинованные красным, с надписью на одной стороне — «приход», на другой — «расход». Ему противны эти страницы, даже когда они не заполнены, тем более когда они испещрены цифрами. Его радовало, когда он находил такие страницы в уборной. Он любит чистую бумагу без линеек, даже сам не знает почему: белая бумага приводит его в восторг, в состояние какого-то опьянения.

Он вновь пробует вслушаться в разговор за дверью, но там раздаются прежние слова:

— Счета…

— Расчеты…

— Наличные…

В таком случае Пенеку здесь больше нечего делать, уж лучше он ляжет спать. Так он и делает. Пенека никто не превзойдет умением пробираться ночью через комнаты тихо, бесшумными воровскими шагами.

Он лег в кровать, но не сразу заснул. В голове кружились разные мысли. Ему не совсем понятны слова отца: «Нужно хорошенько просмотреть счета».

Отец говорил об этом с Шейндл-важной по секрету в глухую полночь перед смертью. Все это кажется Пенеку многозначительным. Сегодняшнюю ночь он не скоро забудет. Однако, направляясь утром к Шлойме-Довиду, Пенек встретил на окраинных уличках совершенно другой мир. Он неожиданно увидел стремительно бегущую толпу. Куда это бегут? Оказалось, Арон-Янкелес давно заметил, что у него на складе пропадают доски. Почти каждую ночь исчезают то одна, то две доски, но никому и в голову не пришло бы, что их таскает бондарь Мойше. Иные и теперь не верят.

— Не может этого быть…

Плюньте Арону-Янкелесу в его бесстыжие глаза!

Даже жена Шлойме-Довида с постной миной на смиренно-елейном лице и та притворяется, будто мало верит в виновность бондаря.

— Вот тебе и Мойше! — говорит она. — Не верится. Думаю, что скорее он умрет, чем украдет!

Из всех закоулков бежали к дому бондаря Мойше.

Пенек за ними. Он опоздал. Огромная толпа запрудила вход в дом. Среди толкавших друг друга людей громче всех кричала жена канатчика:

— Что же вы стоите? Олухи какие! Не давайте бить его! Полицейские крючки проклятые! Свиньи какие! Не смейте бить!

Кто-то спросил:

— Сколько же у него нашли?

Кто-то ответил:

— Две доски. Пополам распиленные.

— А что он с ними делал?

— А что ему с ними делать? Солить их на зиму не собирался. Печь растапливал, детишек обогревал…

Пенек, напрягая все силы, протискивается сквозь толпу в дом бондаря. Он опять во власти горемычной жизни окраины. Он даже удивляется себе: почему же ночью ему казалось, что самое важное происходит у отца в кабинете?

4

Муня открыл у себя на дому небольшую торговлю аптечными товарами.

Недаром он во время тифозной эпидемии прислуживал приезжим врачам, которых вызывали к себе состоятельные жители городка. Он изучил названия многих болезней, лекарств, совершенно забросил ремесло часовщика и отказался от всех своих небольших случайных заработков. Он дает и советы больным, но за самый совет ничего не берет — получает плату только за лекарства. Он не слушает, когда местные остряки осыпают его насмешками:

— Как же ты, Муня, вдруг доктором стал? Где ты учился? Ты ведь ни разу не видал, как доктора потрошат покойника, даже не знаешь, какие у человека внутренности.

На это Муня ничего не отвечает. Он от природы холоден и терпелив, он надеется: еще встретится случай, будут при нем вскрывать покойника… Да и, кроме того, внутренности человека, уверен он, мало чем отличаются от внутренностей животных.

— Внутренности человека! Велика важность… Молодые доктора с того и начинают, что режут лягушек.

Так, впрочем, он отвечает не всем. А вдруг его пациенты обидятся за то, что он сравнивает их внутренности с лягушечьими. Однако с больными окраин он мало церемонится. Иное дело, если заболеет кто в «белом доме». Муня тогда сразу меняется. Пенек это заметил и не спускает с Муни глаз.

5

К отцу начали часто вызывать врача с ближайшего сахарного завода. Приезжал он каждый день в определенный час. Заранее готовый к мукам, отец упрашивал всех:

— Выйдите отсюда все. Заприте дверь.

К нему никого не впускали, за исключением Муни, помогавшего врачу. Напряженную тишину нарушали звуки, издаваемые Муней: тгн!.. тгн!.. Сейчас они казались особо внушительными, полными таинственного смысла.

В доме зазвучали необычные слова:

— Мочевой пузырь… Катетер… Откачать…

Эти слова оскорбляли «дом», звучали в его стенах унизительным неприличием, почти сквернословием. Больше всех они оскорбляли и унижали самого Левина. Каждый раз после ухода врача он по часу и более лежал безмолвно. Лицо — землисто-серое, губы под подстриженными усами побелели от внутренней тревоги. Пенек заметил, что брови отца за последнее время сильно отросли и поседели больше, чем борода и волосы на голове. Из-под бровей глаза глядят отчужденно, напряженно-сердито. Бледные кулаки сжимаются от нестерпимой обиды: ему, богачу Михоелу Левину, приходится умирать от болезни, связанной с самой срамной частью человеческого тела. Пенек подслушал, как отец жаловался Ешуа Фрейдесу:

— И за что я так жестоко наказан? Боли — пустяки, главное — обида!

Ешуа молчал, не находил слов для участья. Он все еще продолжал получать в доме трешницу к субботе.

Через распахнутую дверь тишина текла из одной комнаты в другую. Уверенно и мерно отбивал секунды маятник больших часов в столовой. Казалось, и в жизни есть нечто размеренное и незыблемое, как в ходе выверенных часов.