— Ну, а что вы будете делать через полгода?
Эйсман вновь задышал часто и тяжело, словно в горячке. Ответил он, однако, сухо, точно стучал костяшками:
— За эти полгода я, может быть, умру!
— So-o-o![23]
Шавель поднял голову и равнодушно взглянул на старика водянистыми глазами.
— Jа, — он закусил верхнюю губу, — aber das kann ja niemand garantieren![24]
Он вынул записную книжку и что-то в ней отметил.
Потом карета с Шавелем уехала. Старик с трудом поспевал за дочуркой, спешившей увести отца. Толпа все еще стояла на месте с каким-то неопределенным чувством, толпа, собственными глазами узревшая «миллионщика». Все словно ждали, чтобы кто-нибудь им объяснил, что именно они чувствуют.
В толпе шел разговор о старике Эйсмане:
— Видал, как он перед миллионщиком спину гнул? Поклоны клал… Богохульник, а к миллионщику, как и всякий, чувствует уважение!..
Глава двадцать четвертая
Если Пенек не отделается от костюма, который шьет для него портной Исроел, то беды не миновать.
— Это будет такой скандал!
Пенек уже достаточно взрослый, чтобы понять создавшееся положение.
Даже Шейндл-долговязая и кухарка Буня вздыхают, вспоминая о заказанных ими к празднику ситцевых платьях.
— Нечего сказать, хороший это будет праздник…
— Верно, ни разу не придется надеть обновку.
На лице кучера Янкла можно прочесть: «Где уж там! Не до платьев будет!»
Он говорит о больном Левине:
— Видно, долго не протянет…
Буня жалуется:
— Несчастные мы, вот и все! Даже и в праздник сами себе не хозяева. От такого праздника радости не жди!
Что же в таком случае остается сказать Пенеку? Вот глупо вышло! Вдруг в тот самый час, когда начнут оплакивать умирающего отца, в «дом» ввалится Исроел: «Пожалуйста, вот костюм, заказанный для Пенека!»
А плакать в «доме» уже понемногу начали. Плакали пока еще не очень сильно, но все же на кухне это услышали. Буня, возясь у печи, сказала:
— А плачут совсем по-простому, как бедняки. Только чуточку тише.
Все молчали. Буня добавила:
— Как говорит сапожник Рахмиел: «Рамы в домах у богачей двойные, оттого их дух наружу не выходит».
Было это до того, как в «доме» начали плакать по умирающему Левину. После отъезда Шавеля все — и мать, и Шейндл-важная, и Иона, и Шолом — были радостно настроены и оживленно толковали с таким видом, словно заключили выгодную сделку. Шавеля разбирали по косточкам:
— Он приехал поговорить о пивоваренном заводе.
— Ясное дело!
— Это сразу было видно.
— Для того старый Иойнисон его и прислал.
— Хорошо мы сделали, что не завели с ним разговора в гостиной.
Иона добавил:
— Умно сделали, что повели его прямо к отцу.
У Шейндл-важной лицо вдруг становится скорбным, задумчивым.
— Да, — говорит она, — Шавель едва увидел больного отца, сразу в лице изменился. Онемел…
Все знали, отчего Шавель «изменился в лице».
Увидев больного, он сразу понял: о том, чтобы повести разговор о пивоваренном заводе, сейчас нечего и думать.
Все в «доме» это сознавали, но никому и в голову не приходило, что они сыграли на болезни отца, использовав ее для своих торговых дел. Все были чрезвычайно довольны ловкой выдумкой Ионы. Введя Шавеля к отцу, он как бы говорил с гостем начистоту: «Ты ведь приехал не проведать больного, а поговорить с ним о делах. Изволь, говори!» Все были довольны и тем, что эта выдумка пришла в голову именно старшему в семье — Ионе, который и в будущем станет вести все дела «дома». Значит, можно успокоиться — есть надежная опора. Они не спускали глаз с Ионы, смотрели на него с восхищением, особенно Шолом. От избытка чувств он несколько раз произнес:
— Гмм… гмм!..
Мать вздохнула:
— Дети мои, дети…
Ее всегда преследует страх: бог может покарать за неумеренную радость. Этот страх она испытывает особенно сильно теперь, когда так тяжело болен хозяин дома…
Предчувствия матери оправдались. К вечеру отцу внезапно стало хуже.
В полдень, как каждый день, у постели больного возился врач вместе с Муней. На этот раз врач долго применял разные катетеры, но ничего не мог добиться. У измученного Михоела не хватило сил вынести чудовищную боль, и он на несколько минут потерял сознание. Врач был вынужден оставить его на время в покое. В «доме» тихо всплакнули. Шейндл-важная заломила руки, зубы у нее стучали, и она набожно набросила шарф на голову. Мать едва добрела до спальни, упала без сил на кровать. Поминутно она посылала узнать, что с больным. Кассир Мойше сказал входившему Ешуа Фрейдесу:
— Так плохо ему еще никогда не было.
Муня в сторонке уверял:
— Во всем виноват доктор. Рука у него тяжелая. Пальцы деревянные.
У самого Муни пальцы очень ловки, словно созданы для того, чтобы перебирать тонкие механизмы. Муня считает, что ум у человека сосредоточен не в голове, а в пальцах. Так он и говорит:
— У одного рука умная, у другого — дура дурой.
Потому-то он невысокого мнения о враче, пользующем Левина.
— То есть он, — говорит Муня, — врач хотя и приличный, но руки у него никудышные. Настоящие лопаты.
Муня и теперь уверен:
— Во всем виновата тяжелая рука доктора.
После вторичной возни с катетером врач и Муня вышли из комнаты больного. Попытка опять оказалась неудачной. Доктор был без пиджака, весь в поту. Рукава у него были засучены, прическа растрепана, рот полуоткрыт, в глазах странное, полубезумное выражение. На расспросы он не отвечал. Муня шел за ним с видом человека, могущего рассказать кой о чем, но вынужденного держать язык за зубами. В большом зале доктора окружила вся семья. Далее прислуга из кухни робко проникла в столовую.
Кто-то из прислуги тихо спросил Муню:
— Ну? Что слышно?
Муня помолчал, издавая носом привычные задумчивые звуки.
— Тгн!.. Тгн!..
Потом:
— Допустил бы врач меня одного к больному, я бы сунул катетер чуточку глубже — и кончено дело…
— Почему же вы не скажете этого врачу?
По обыкновению не торопясь, Муня сердито ответил:.
— А почему вы знаете, что я ему этого не сказал?
Оказывается, Муня в комнате больного действительно дал какой-то совет врачу. Тот вспылил:
— Идиот! Сколько раз я говорил вам: катетер уже упирается в стенку. Дальше толкать его некуда: стенка-то ведь не железная!
Муня не понимал: во-первых, почему врач так горячится? А во-вторых, Муня мог бы объяснить врачу, раз тот сам не понимает: в том-то и дело, что стенка не из железа, значит, она может чуточку податься…
Именно поэтому Муня расхаживает теперь с видом человека, вынужденного держать язык за зубами.
Как же тут быть Пенеку?
Он несчастный человек: с самых ранних лет судьба наделила его потребностью наблюдать за людьми, за их жизнью, забывать о себе самом. Он забывает даже горевать, как того требует долг. Вместо того чтобы делить с братьями и сестрами великую скорбь об отце, борющемся со смертью, он всецело поглощен наблюдениями, впивается взором в каждого человека в «доме», запоминает их лица и кажется, вот-вот сумеет ответить на вопрос: что чувствуют люди, когда родной человек умирает на их глазах?
В большом зале, видит Пенек, все нетерпеливо ждут: когда же наконец врач заговорит? Отчего он молчит? Врачу ставят вопросы в упор:
— Что же теперь делать?
— Ну, скажите же, скажите! Скорей!
Доктор пожимает плечами и разводит руками, что должно означать: «Я несчастнейший человек в мире». Пенеку кажется: доктор лишь теперь понял, что все его знания и уменье ничего не стоят. Врач выглядит так, словно хочет сказать: «Гоните меня отсюда… Бессилен я помочь чем-либо…»
В данную минуту — так предполагает Пенек — врачу хочется, чтобы над ним сжалились и отпустили домой. У себя дома он проведет час-другой в уединении, предавшись скорби о многих годах молодости, бесплодно затраченных на пустое и бесполезное ученье. Врачу теперь уж, видно, не до золотой пятирублевки, которой его вознаграждают в «доме» за каждый визит. Ему теперь, должно быть, наплевать на всякое вознаграждение. Его засыпают вопросами, но он, не дослушав их, обращается к Муне:
— Будьте добры посмотреть, подали мне уже лошадь?
Пенек готов пожалеть доктора, готов помочь ему выбраться отсюда. Но в «доме» менее всего теперь склонны отпускать врача. У всех влажные от слез глаза, у Шейндл-важной тоже. Она утирает глаза, ее щеки вспыхивают, ноздри трепещут — она готова отчитать всех на свете.
— В такую минуту вы собираетесь уехать? — обращается она с упреком к врачу. — Как вы могли об этом даже подумать?
Возмущается она не только потому, что больной приходится ей родным отцом. Она вообще против такого бездушного отношения к людям. Шейндл-важная — поборница справедливости. Она, однако, не забывает, что врач — человек образованный, существо особого склада, поэтому упрек, брошенный ему, выражен «деликатно».
— Как? Покинуть тяжелобольного в такую решительную минуту? И так поступают образованные люди?
Тут Шейндл-важная разошлась. Она, конечно, не намерена обидеть врача. Ей и в голову не могло бы такое прийти. Она только хочет, чтобы господин доктор был бы любезен объяснить ей…
Пенек уверен, что сейчас она спросит:
— Интересно, какая руководит вами психология?
Все это на Пенека навевает скуку.
А нет ли смысла именно сейчас, пока все в зале заняты врачом, тихонько проскользнуть в комнату отца?
Задумано — сделано. Надо только соблюсти величайшую осторожность: всякий раз, как только Фолик и Блюма замечают попытку Пенека прокрасться к отцу, они спешат сообщить об этом Шейндл-важной и Ионе. И те гонят Пенека от дверей:
— Ступай вон!
— Сию же минуту!
— Отец, завидев тебя, начнет плакать…