На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 73 из 101

Шмелек спросил:

— Что же было дальше?

Пейса ответил:

— Больше ничего не было. Он меня выгнал.

Шмелек спросил:

— А где же рукав?

Пейса опять стал божиться и клясться:

— Лопни мои глаза! Провалиться мне сквозь землю, если я прикоснулся к этому рукаву.

Жена Шмелека сказала:

— Послушай меня, Пейса! Долго г’азговаг’ивать с вами не стану: этого вы не заслужили. Об одном только спг’ошу вас: как вам тепег’ь не стыдно сказать Шмелеку: «Не выходите без меня на г’аботу»? Шмелек не пойдет на г’аботу без Цолека. Это да… На вас же ему наплевать…

Шмелек добавил:

— У меня с тобой разговор короткий: ступай, подлиза! Холуй хозяйский!

Пейса ушел ни с чем. Шмелек пошел на улицу, но скоро вернулся.

— Вот тебе новость, — сказал он жене, — Пейса плачет, просит людей помирить меня с ним.

Шмелек снова вышел на улицу и вернулся не один: рядом с ним шел Нахке, сын Алтера Мейтеса.

— Вот, — сказал он жене, — я его привел к тебе. Он знает все дела о «бастовках». Ты не смотри, что ему всего тринадцать лет. Он в этих самых «бастовках» собаку съел.

— Послушай-ка, главный инженег’! — обратилась к нему жена Шмелека. — Ну-ка, посоветуй, как тут быть. Ты, впг’очем, навег’ное, в этих делах понимаешь как г’аз столько, сколько кот наплакал…

Нахке, опустив глаза, смущенно улыбался. Однако ответил вполне отчетливо:

— Как же мне не знать? Стачка на нашей мебельной фабрике этой зимой продолжалась целых два месяца. Думаете, не нашлись штрейкбрехеры?

Жена Шмелека поразилась:

— Эге-ге! Каков язычок! На шаг’ниг’ах!

Тут вдруг зашел Пенек. Он забежал на одну минуту и не рассчитывал встретить здесь посторонних. Пенек хотел спрятать у Шмелека рукав своего костюма и тотчас же бежать обратно к охваченному горем «дому», к умирающему отцу.

Увидав Нахке, Пенек остановился, изумленный и бледный, словно попал не туда, куда ему было нужно. Он встретил взгляд жены Шмелека. Черные глаза ласково блеснули. Жена Шмелека сказала Нахке:

— Вот он, Пенек, сог’ванец. Это он все вг’емя помогал нам…

Пенек забеспокоился: вот-вот она сболтнет о нем еще что-нибудь.

Он вытащил из-под полы украденный накануне рукав и положил его на стол. Шмелек опешил:

— От твоего нового костюма? Как же он попал к тебе, рукав-то?

Пенек не сразу решился сказать всю правду:

— Я его вчера потихоньку стащил.

Шмелек:

— Зачем?

Пенек:

— Так… нарочно…

«Нарочно» означало: «Нарочно, чтобы теперь, теперь, когда умирает мой отец, Исроел не мог бы закончить шитье костюма». Но поняли его иначе: «нарочно», чтобы Исроел заподозрил в краже рукава Пейсу. Шмелек даже подпрыгнул, словно собираясь пуститься в пляс, и спросил у Нахке:

— Как, говоришь, называется это у вас в городе? Вести «бастовку»?

Он указал на Пенека:

— Вот кто вел мою «бастовку»! Поддержал в беде. По-настоящему!..

Но для Нахке это вовсе не было новостью. Он знает, что Пенек все время носил Цолеку украдкой еду. Сам Цолек ему об этом рассказывал. Знает он и о деньгах, которые Пенек стянул и отдал Боруху, Нахке с важностью шагнул к Пенеку, — так, видно, поступают в большом городе, — протянул ему руку и по-детски пробасил:

— Сказать тебе правду? Не ожидал я, что ты таким окажешься…

Пенек почувствовал, — вот-вот Нахке добавит:

«Ты ведь оттуда, из „белого дома“…»

Нет, уж лучше бы его Нахке не хвалил!

Наскоро, почти сердито, он вырвал у Нахке свою руку и, не оглядываясь, побежал к набухающему плачем «дому», к умирающему отцу.

Глава двадцать пятая

1

К «дому» тянутся со всего города увечные, больные, калеки. Они идут, их везут и несут со всех окраин. Пенеку будет памятен тот день, когда постель умирающего отца окружили три лучших врача из соседнего города.

Солнце в то утро было гораздо обильнее и щедрее, чем в обычные дни.

После яркого солнечного света сумрачной казалась теневая сторона. Пенек ослеплен полдневным зноем, и всюду в тени мерещатся ему пятна.

Щурясь от солнца, первым у дома появился Лейбиш, тринадцатилетний сын шорника Элии. Легко сказать: «появился». Лейбиша несли на руках до самого «дома», чередуясь, отец и мать. Они обливались потом под горячим солнцем, от них шел запах сукна под раскаленным утюгом. Вот уж пятый год, как Лейбиш не может передвигаться без посторонней помощи. Но он все еще рослый, тяжелый. Соседи говорят о нем, покачивая головой:

— Вишь какой стал! А сила в нем и поныне большая! Богатырем мог вырасти…

Элия донес Лейбиша до залитого солнцем резного крыльца перед «домом» и опустил его на землю, закусив от напряжения нижнюю губу.

— Так… — пробормотал он. — Полдня потерял из-за тебя. Работу бросил… Кожу вставил недоделанной… Чем же тебе, брат, помочь? Жизнь свою отдать, что ли?

Подошел Пенек. Он вернулся от Шмелека, где ему удалось избавиться от «украденного» рукава. Возле дома, на залитом солнцем крыльце, он застал уже только Лейбиша и его мать Хане-Гитель, худощавую рябую женщину.

Концом белого головного платка она вытерла крутое яйцо и подала его сыну.

— Возьми! — сказала она Лейбишу.

Хане-Гитель поморщилась, почесала голову и вздохнула:

— Замучил ты нас!

Лейбиш взял яйцо двумя пальцами, легким небрежным движением. Чепушиный вес в этом яйце, а ведь ему, Лейбишу, предстояло богатырем стать! Вторую руку он медленно поднял и ударил себя по затылку, словно желая прихлопнуть муху.

В бедных кварталах все знали: шорник и его жена, ухаживая за Лейбишем, давно выбились из сил и ждут не дождутся его смерти. Никто их за это не осуждал. Сам Лейбиш понимал, о чем думают его родители, и почувствовал это с особой силой теперь, когда отец и мать несли его сюда. Жмурясь под яркими лучами солнца, он вдруг заметил уставившегося на него Пенека и нахмурился:

— Пошел вон, барчук задрипанный! Убирайся! Не то швырну тебе в голову вот это яйцо.

Но Пенеку все это было до того интересно, что он с места не тронулся. Со двора вышла Буня. Она тоже щурилась на солнце. Взглянув на здоровые, румяные щеки Лейбиша, она уперлась засученными мокрыми руками в бока и спросила:

— Как тебя зовут?

Лейбиш посмотрел на свои ноги. Они могли всем показаться крепкими, здоровыми. Но он не мог ими двигать. Из-за этого ему стыдно было смотреть людям в глаза. Вместо ответа он молча пошарил руками в пыли. За Лейбиша, словно желая отвязаться от докучливых вопросов, ответила мать:

— Зовут его Лейбиш. — И добавила более мягко: — Иные уверяют: наречешь ребенка именем больного родственника, болезнь на ребенка накличешь. А я ведь дала ему имя покойного дяди. Силачом он был, носильщиком в Илинце работал! Все знали его: подковы гнул пальцами…

Буня спросила:

— А на лиман возили мальчика? Грязями его лечили?

Жена шорника вздохнула:

— Куда уж нам, беднякам, на лиман! Только и проку, когда богач захворает, врача подстережешь и с ним посоветуешься.

Она кивнула в сторону «дома», где сейчас находились три медицинские знаменитости.

— Как вы думаете, — спросила она, — можно будет к ним пробиться?

Пенека поразили слова женщины: «Только и проку, когда богач захворает». Как будто знакомые слова… Они правдивы, чем же они задевают? Но размышлять было некогда. Из всех закоулков города к «дому» стекались увечные и больные в сопровождении родных, которые их торопили. Нужно быть дураком, чтобы пропустить такой случай «поживиться» возле больного богача. Пришел скорняк Нюка. На вытянутых руках его лежал закутанный в чистенькое тряпье ребенок. Про этого ребенка Муня говорил:

— Ему всего три года, а гниет он уже будто лет десять.

За Нюкой с бутылкой молока в руке шла его жена. Она была одета странно, точно собралась в дальний путь: напялила на себя все тряпье, какое у нее было. Вид у нее был до того торжественный, что Пенеку показалось: этой женщине унизительно сидеть на крыльце рядом с прочей беднотой, — надо вынести ей табурет.

Пришла Вигдориха, что снабжает «дом» курами и яйцами. Сердобольная, как всегда, она явилась не ради себя, а привела дочку сапожника Крука. Эту девушку терзал двойной стыд: и то, что ее исчезнувший из города отец побирается где-то по чужим дворам, и то, что на лице у нее растет багрово-синяя язва, похожая на «жабу». «Жаба» покрыла всю щеку, захватила ухо и протянула лапы к носу. Пришла жена сердитого Зейдла с двумя золотушными детьми, от которых за версту несет чирьями и прогорклым маслом. Пришел столяр Генех с женой и двенадцатилетней девочкой, у которой хирург уже удалил два ребра.

Все разновидности недугов и болезней человеческих пустились в путь к «дому»: искривленные ноги, прогнившие носы, «дикое мясо» вокруг слепнущих глаз, ломота в костях, застарелый, затяжной удушливый кашель. Пришел один из кузнецов с женой, пугающей соседей безудержной скрипучей икотой…

Окраинная беднота обступила богатый «дом» кашлем, икотой, зловонием гниющих язв, смрадом разлагающихся заживо людей.

«Дом» глядел на них равнодушными окнами, точно на пустое место. «Дом» был ко всему так жестоко безразличен, что все вокруг уже перестали сознавать бесстыдство этого равнодушия. Начисто выбеленный, обсаженный деревьями, украшенный резными крылечками, осажденный толпой калек, «дом» был теперь занят собственной бедой и крепко держал трех врачей у постели умирающего хозяина. И если бы ожидающие на улице больные завладели сейчас этими врачами, «дом» счел бы это грабежом, против которого должна восстать сама мировая справедливость.

В «дом» потянулись один за другим местные набожные евреи. Они не замечают умирающей бедноты, — это их не трогает, но умирающий богач напоминает им об их собственной неизбежной участи. Пришел Михель, бывший учитель, человек с шишкой на лбу, ныне кантор, обслуживающий в осенние праздники деревенские молитвенные дома. Войдя в столовую, он сразу богомольно нараспев загнусавил псалмы. «Дом» пользовался у него кредитом: Михель знал, что ему за чтение псалмов заплатят. Пришел и Алтер Мейтес. Явился он только из страха перед карой небесной: а вдруг бог накажет его за то, что он, Алтер, не оказал достаточных почестей умирающему богачу. Войдя, он тотчас попросил вызвать из комнаты больного кого-либо из старших детей. К нему вышла Шейндл-важная. Алтер обратился к ней: