Первые комья земли сыплются в могилу. Неожиданно наступившая тишина кажется Шейндл-важной оскорбительной. Она, видимо, ждала надгробных речей. Заплаканная, закутанная с ног до головы в траурный креп, она вдруг обхватывает Пенека, крепко прижимает его к груди и голосит:
— Сиротка моя! Сиротка!
Пенека охватывает страх и отвращение к надушенной скорби, которой несет от ее голоса и платья. Злобно, изо всех сил он рвется из ее объятий. Ему кажется, что он осквернен и обесчещен навсегда. Все видели его в объятиях сестры, и в памяти людей окраин он отныне останется навсегда связанным с этими позорными ласками. Он выбирается из толпы. Сгорая от стыда и обиды, он бредет к ближнему лесу и, притаившись, ждет, чтобы все ушли с кладбища. Все равно на обратном пути он не сядет в экипаж. Не хватает еще, чтобы он снова красовался на козлах, а Борух бежал бы рядом, заглядывая ему в глаза!
Таким Пенек помнит себя в тот день. Упорства, наполнявшего его, могло бы иному хватить на всю жизнь. Что может сделать обладатель этого упорства, если ему еще нет и тринадцати лет? Этого Пенек не знает. С него достаточно и того, что он чувствует в себе это упорство.
Он выходит из лесу и, взобравшись на гору, бросает взгляд на расположившийся внизу город и «белый дом».
Пенек до того взвинчен, что только тронь его — он ринется в бой!
Глубоко в долине раскинулся город. Он кажется Пенеку почти чужим: «белый дом», извилистые закоулки, рынок, по которому в промежутке между молитвами бродят узкогрудые черноволосые евреи, мечтающие, чтобы повествование о них начиналось, как библейское сказание:
«И родил Адам сына и нарек ему имя Сиф…»
Справа «дом» с плоской крышей, резными карнизами и старыми акациями у окрашенных в коричневый цвет окон. «Дом» глядит на Пенека отчужденно, враждебно. Вместе с отцом в могилу опустили все, что связывало мальчика с «домом».
Слева — извилистые городские закоулки. Их Пенек любит. Ему казалось, что и они его любят.
Не взвалить ли эти закоулки на плечи и пуститься с ними по белу свету?
Возвращаться в «дом» Пенеку не хотелось. Он направился в город и стал бесцельно бродить по улицам. В одном из переулков стояли Борух, рядом с ним Иосл, Нахке и Цолек и смотрели на приближающегося Пенека. Он удивленно остановился. Неужели они ждут его?
Это было воистину по-товарищески: им пришлось долго дожидаться, пока он медленно приближался к ним. Но они не уходили, стояли на месте, продолжали ждать.
Рассказы
ГлухойПер. М. Волосов
Не иначе, как что-то было между молодой Эстер, дочерью глухого, и Менделем, красивым сыном мельника, у которого она работала служанкой. Об этом немало судачили и в рядах на базаре, и на вальцовой мельнице. Глухой настораживал уши, заискивающе глядел на всякого, у кого замечал на лице усмешку, но ни слова не мог уловить.
Судя по тому, как держал себя Мендель, между ними ровно ничего не было. Он по-прежнему перебрасывался шутками с молодыми помольщиками, привозившими зерно; ткнет кого-нибудь локтем в бок, отпустит остроту и захохочет.
Недавно он вернулся из уездного города в новеньких сапогах с лакированными голенищами и щеголял в них на мельничном дворе. Останавливая механика Шульца, он подмигивал ему и говорил;
— Хороши сапоги, а?
И солидному немцу не надоедало каждый раз нагибаться и проводить рукой по блестящим голенищам. Сапоги до того нравились ему, что в душе рождалась грызущая зависть. Ему не лень было тут же на дворе стянуть с Менделя сапог и натянуть на свою ногу.
Все это глухой видел из окошка на четвертом, самом верхнем, этаже мельницы, где он работал у подъемника. Он поглядывал на двор украдкой, часто озираясь, не следит ли кто из рабочих.
Эстер ежедневно носила Менделю из города обед. А когда она уходила с мельничного двора, хозяйский сын и механик долго провожали ее взглядом. Мендель молча и задумчиво усмехался, а Шульц подмигивал ему, показывая на плечи девушки, потом тыкал его пальцем в живот. Если это случалось на глазах у молодых рабочих, они прилипали носами к окошкам и толкали друг друга.
— Пусти-ка… дай поглядеть!
Глухому, с напряженным, словно всегда испуганным лицом, было от этого очень больно, и мучительно хотелось знать, отчего кругом смеются. Но он был безнадежно глух и, стыдясь людей, даже самого себя, никому не смотрел прямо в глаза. Он не переставал думать о гнусности, которую Мендель и Шульц вместе проделали над беременной крестьянской девушкой из села Рыбницы.
В конце концов им удалось спровадить ее с мельницы.
Однажды, встретишись с глухим в укромном месте, мельничный приказчик Иосл Бабцис стал что-то кричать ему в ухо. Глухой, улавливая одно слово из десяти, ничего не понял, но все же усердно кивал:
— Да, да, понял, конечно понял!
Уж такая была у него робкая натура. Когда с ним заговаривали, он постоянно кивал, уверяя:
— Слышу, слышу… Да что я, не слышу?
Две недели вынашивал он в своей глухой голове обрывки сказанных Иослом фраз и только потом начал кое-что соображать.
Речь шла о двух уволенных с мельницы рабочих, задумавших пересчитать Менделю ребра. Они шныряли темными ночами возле дома Вове-мельника. И должно быть, они кое-что подметили… Что именно — глухой все еще не догадывался и как-то раз спросил Иосла:
— Скажи, не про мою ли Эстер болтают?
Сердце его отчаянно колотилось, он прерывисто и тяжело дышал, так ему было стыдно.
— Она втюрилась в него! — закричал ему прямо в ухо Иосл. — Эстер полюбила хозяйского молодчика!
— Она его полюбила? — тихо переспросил глухой.
Он подумал, что этот ехидный человек зло шутит, и загоготал:
— Хо-хо-хо!
И как-то странно смотрели при этом его оловянные глаза. Сообразив наконец, что это не шутка, он страстно заговорил, бестолково размахивая согнутой в локте рукой:
— Пусть бы она сперва спросила у меня, у глухого отца… Я-то их насквозь знаю — и мельника, и его отродье! Двадцать лет на них работаю — во! Пусть Иосл сам скажет — разве это не так, а?
Иосл поддакивал и с обычным ехидством отвечал:
— Конечно, так… Ну, еще бы не так!
А глухому хотелось знать, что думают обо всем этом люди — здоровые, не глухие, как он. Шагая по дороге в город, он размахивал руками и разговаривал сам с собою…
Вот если бы у него были здоровые уши, а не бесполезные лоскутья, он мог бы уловить словечко тут, словечко там.
Мелькнула мысль зайти как-нибудь к дочери, туда, на кухню Вове-мельника, и поговорить с ней. Но как раз в это время с глухим стряслась большая беда, — видно, так уж ему на роду было написано.
Стояли короткие дождливые октябрьские дни.
Плаксивое небо, затянутое хмурыми тучами, глядело на черную, насквозь промокшую землю и словно оплакивало ее.
На мельничном дворе круглые сутки горели электрические фонари и сквозь густой туман, окутывавший долину, будто подмигивали желтыми усталыми глазами погруженному в мрак городу. А поставы ровно выстукивали: «Муку мелем!.. Муку мелем!..»
Тихо, будто задумавшись, бормотала мельница и вся дрожала, а с нею дрожали и работавшие на ней сорок человек. Среди гула и шума эти люди двигались, как автоматы, работали с безмолвной сосредоточенностью, мало чем отличаясь от вращавшихся возле них вальцов, словно их головы были забиты зерном, заглушавшим всякую мысль.
«В амбарах полно зерна… Ничего не поделаешь — нужно молоть!»
Босиком, с покрытым мучной пылью лицом, глухой сидел в перегруженной подъемной клети и спускался с четвертого этажа. Один из рабочих, пробегая мимо, заметил что-то неладное и отчаянно завопил, указывая на подъемник:
— Остановите!.. Остановите!..
Глухой уловил выражение ужаса на его лице, и у него блеснула страшная мысль:
«Канат!.. Лопнул канат!.. Неужели я упаду с такой высоты?..»
Он чувствовал, что падает; ему казалось, что кто-то соболезнующе шепчет: «Поздно!.. Поздно!..»
Но едва он подумал об этом, как его с чудовищной силой отбросило к стенке. Его охватил ужас. Он закрыл глаза.
Когда он снова открыл их немного спустя, над ним склонились люди, покрытые мучной пылью, и кричали ему в глухие уши:
— Где у тебя болит?
С бескровным, как у мертвеца, лицом он лежал на полу: не было сил шевельнуть рукой и показать на ушибленное бедро.
Его понесли в домишко, стоявший в глухом переулке, близ молельни, — там жил с женою портняжка, умевший только чинить и латать, — и положили на старую койку в кухне, где он снимал угол.
В голове ехидного Иосла Бабциса зародилась угодливая мысль.
Почесывая затылок, он доказывал мельникову сыну, что случай с глухим — сущий пустяк:
— Подумаешь, беда какая! Ни черта ему, глухому, не сделается!
А потом он приходил навестить глухого и кричал ему:
— А ты что думал?.. Рассчитывал целым из лап Вове-мельника вырваться?
Бог его знает, зачем только ему нужно было лукавить! Ведь однажды его самого Вове-мельник, заподозрив в краже, с такой яростью спихнул с каменных ступеней мельницы, что тщедушный Иосл едва жив остался. Схватившись за острый нос, из которого лилась кровь, он по-бабьи голосил:
— Ой, он меня убил!..
Перед уходом он нашел нужным утешить глухого:
— Ничего, жив будешь! Надо тебе хорошенько отлежаться, пока не заживет бедро.
И глухой, кое-что расслышавший, угрюмо закивал головой:
— Да, да, жив буду!
Но, казалось, он перестал думать и о жизни, и о смерти и лежал на койке с окаменелым лицом.
Можно было подумать, что ему безразлично, встанет ли он когда-нибудь с постели.
Эстер приходила его проведать. Стройная, свежая, в теплой черной кофточке, она стояла возле него, подперев рукой подбородок, задумчивая и подавленная. Ее черные серьезные глаза как бы соболезнующе говорили: «Ну и шлепнулся же ты!»
Однажды она наклонилась к нему, хотела, по-видимому, что-то крикнуть в его глухие уши, но не удержалась и зарыдала. Зарывшись головой в тряпье, которым он был накрыт, она долго-долго всхлипывала. И трудно было сказать, чье горе она оплакивает: злосчастного глухого отца или свое собственное, глубокое, затаенное. Не было ли связи между ее плачем и тем, что подметили уволенные с мельницы рабочие, когда они шныряли возле дома Вове-мельника?