Глухой смотрел на нее большими оловянными глазами, и ему хотелось многое сказать ей. Слова роились, бесформенные, в его затуманенном мозгу. «Самое главное — пусть она запомнит — не заноситься чересчур, во!»
Он уже открыл было рот и поднял согнутую в локте руку, готовясь заговорить, но Эстер быстро встала с койки и оправила кофточку. Тихо и печально покачала она головой, тяжело вздохнула и даже грустно причмокнула..
Дождь зарядил на несколько дней. Он лил ровно и упрямо, как будто его просили перестать, а он продолжал как назло, твердя: «А вот буду!.. Буду!.. Нарочно буду!»
Грязные струйки лениво змеились по мутным стеклам. Все кругом казалось, хмурым, злым, даже облезлая печь, день и ночь разевавшая перед глухим черную пасть.
Такая стояла кругом тишина, что глухой с удивлением думал:
«Странно! Прежде я все же мог расслышать, как строчит у портного швейная машина».
Часами просиживал он на койке с поникшей головой, молчаливый, угрюмый, и бросал умоляющие взгляды на хозяйку, которая возилась с сырыми дровами у печи.
Ему хотелось попросить у нее сущий пустяк, и все-таки его исхудалое землистое лицо кривилось, как у нищего, просящего подаяние.
Что ей стоит крикнуть ему на ухо несколько слов, — он мог бы тогда удостовериться, намного ли он стал хуже слышать.
Но женщина была злющая. Часто шмыгая мимо койки, на которой сидел глухой, иногда слегка задевая его свисавшие ноги, она даже не смотрела на него. Такая злющая была эта высохшая жена портняжки, что даже полными мольбы глазами глухой ни на секунду не мог привлечь ее внимание.
А если бы ему вздумалось вытянуть ногу и загородить ей дорогу, она, наверное, вздрогнула бы от испуга: и с удивлением воскликнула бы: «Смотрите, он еще жив, этот глухой!»
Ему было бесконечно обидно, и он уже злобно смотрел на жену портного, что-то бормоча. Так он поглядывал когда-то на жену — покойницу Лею — и тоже ворчал без конца. Она в таких случаях, назло мужу, ложилась в постель одетая. Тогда он хватал со стола суповую миску и швырял об пол.
Пришла Эстер и долго ссорилась из-за него с хозяйкой, а он лежал на койке, ничего не слыша, и снова думал о тех важных и серьезных словах, которые нужно сказать дочери. Они долго вертелись в голове и наконец вырвались наружу — беспомощные, совсем не те, которые были у него готовы:
— Видишь ли… вот если бы мать была жива…
С трудом дались ему и эти слова, а едва он их произнес, ему стало стыдно и за себя самого, и за эту стройную девушку, которая не помнила даже умершей матери.
«Мама давно на старом кладбище — что пользы думать о ней?» — говорили ее удивленные глаза.
Вынув из кармана сдобную булку, она дала ее отцу. Глухой попробовал, ему понравилось, и он принялся разглядывать лакомый кусок со всех сторон.
— О, Вове-мельник знает, что вкусно!
И вдруг приняла четкие формы и вылилась в нужные слова мысль, с которой он давно носился:
— Это нехорошо… то самое… что рабочие тогда подметили… И вот еще, да!.. Я им не верю — ни Вове-мельнику, ни его щенку! Ни слову не верю!..
К зиме бедро стало болеть меньше. Окна в кухне запорошило, а в печи, у которой возилась жена портняжки, шипели сырые дрова. Глухой озяб. Он надел сапоги, ватник, туго затянул красный кушак и надвинул на уши облезлую баранью шапку. Хозяйка даже рот разинула от удивления.
— Куда это ты? Куда собрался, глухой? — крикнула она ему на ухо.
— В молельню, — тихо и угрюмо ответил он. — Пойду отогреюсь.
В молельне, у жаркой печи, его разыскал Иосл и тотчас принялся кричать ему на ухо:
— Вове-мельник!.. Вове-мельник!..
До чего дожил! Хозяин, мол, и его, Иосла, прогнал с мельницы…
— Да, да, глухой, — изо всех сил кричал он ему, — подай на него в суд!
— Подать на него в суд? — удивился глухой.
Он даже не мог этого толком осмыслить. Подняв руку высоко над головой, он затем опустил ее совсем низко, почти до пола.
Этим он хотел показать, что Вове-мельник такой большой-большой, а он, глухой, такой маленький-маленький… И конечно, большой всегда сумеет обидеть маленького..
Иосл насупился, задумался и даже стал бороду теребить, и глухой решил, что сказал ему что-то важное и глубокомысленное. Он тоже задумался и погодя добавил:
— Пусть хоть Вове-мельник меня оставит в покое!
Он подразумевал не самого мельника и себя, а свою дочь Эстер и мельникова рослого и красивого сына. Ему очень хотелось поговорить об этом с Иослом, но он не знал, с чего начать.
А потом, в снежный морозный вечер, глухой отправился к Эстер. На протяжении всего пути голову сверлила одна и та же мысль. Он даже затвердил ее начало:
«Надо же знать… Надо же, чтоб человек о себе подумал…»
Но, войдя со двора на кухню, он застал там высокого и проворного мельникова сына, который при виде его поспешил уйти. Глухой заволновался и снова растерял все нужные слова. Какое-то подозрение закралось в его душу:
«Мендель гадкий человек… Его надо остерегаться!..»
Но Эстер быстро подсела к отцу и, сунув ему в руку печеную картофелину, прокричала:
— Приходил ко мне Ноте-сват…
Лицо глухого сразу смягчилось, глаза чуть усмехнулись, как бы спрашивая:
«Это правда?.. Ты меня не обманываешь? Кого тебе сватают?»
Она опять прокричала:
— Цирюльникова сына, Юлика.
Глухой откусил кусочек горячей картофелины и держал его во рту. На его скуластом лице появилась жалобная гримаса.
— Никудышный жених!
Эстер крикнула снова:
— Да, он жулик!.. Одесский жулик!
Глухой жевал картофелину и кивал, подтверждая ее слова:
— Да, да, жулик… Конечно, жулик.
Глухому снилось, что он стоит на самом верху мельницы и оттуда наблюдает, как Мендель гоняется по двору за крестьянской девушкой-уборщицей. Девушка в испуге мечется, ноги ее скользят, она вся дрожит — вот-вот Мендель ее настигнет! А в сторонке механик Шульц хохочет, держась за бока, и кричит:
— Лови ее!.. Лови, лови!..
Но вдруг глухой видит, что Мендель гоняется вовсе не за крестьянской девушкой, а за его дочерью Эстер. Она от него убегает, протягивает руки к отцу, кричит от страха. Не будь он так глух, он, наверно, услышал бы ее крики.
На другой день тощая, злая жена портняжки целое утро пилила глухого:
— Холера бы его забрала!.. Ну, что вы скажете, как он рычит во сне! — Она потянула его за рукав. — Отчего ты ночью орал?
Глухой с удивлением посмотрел на нее и пожал плечами: он скорее догадался, чем расслышал ее вопрос.
— Кто орал? Я?.. Да нет же, я не орал…
Он уже ничего не помнил из своего сна. Натягивая старые сапоги, он разглядывал их со всех сторон и думал, что хорошо бы салом смазать. Потом он ушел в молельню. Сидя у жарко натопленной печи, он размышлял о том, что он, глухой, любит, чтобы было тепло, и еще он любит голову фаршированной щуки и свежую халу и, пожалуй, также жирную говядину — вроде той, что при нем ел однажды Вове-мельник.
«О, Вове-мельник знает, что вкусно!»
Молельня постепенно наполнялась. Люди почему-то переходили с места на место и возбужденно разговаривали.
«Удивительно, — думал глухой, — почему не начинают молиться?»
Народ все прибывал, люди вбегали с улицы и смешивались с толпой, которая быстро проглатывала их и разбухала. У всех вбегавших в молельню были испуганные лица. Вновь пришедшие, казалось, спрашивали у тех, кто пришел до них: «Это верно?.. Правду говорят?..»
А те в ответ только кивали с пришибленным видом, горестно причмокивая, как бы говоря: «Ай-яй!.. Какая жалость!»
Глухой замечал, что все на него поглядывают. Люди сбивались в кучи, перешептывались и как-то странно косились на него, теснее обступали, указывали пальцем.
Наконец его окружили плотным кольцом. Ему кричали в уши: пусть он идет туда[27], к Вове-мельнику. А глухой изумленно озирался и не мог понять: зачем им надо, чтобы он шел к Вове-мельнику? Он тыкал себя пальцем в грудь и переспрашивал:
— Мне идти к Вове-мельнику? Мне?
В полном недоумении он пожимал плечами. Но все же пошел.
Возле дома Вове-мельника улица была запружена. Люди лезли прямо во двор Вове-мельника, потом на кухню. Вместе с ними протискался туда и глухой. У него не было никакой охоты лезть в дом; он не мог понять, зачем он это делает, и все же лез вслед за другими. На кухне было полно, тьма народу, у глухого даже в глазах зарябило — будто он стоял возле подпрыгивающих сит на мельнице. Трясся, казалось, даже топчан, к которому наконец с трудом пробрался глухой, — топчан с лежавшим на нем посинелым телом. Глухой тотчас узнал: это Эстер, его дочь Эстер!
Он не был особенно удивлен. Ему казалось почему-то, что он уже стоял однажды возле этого топчана, на котором лежало то же мертвое тело. Это было давно, очень давно, но только наверное было. И те же люди стояли кругом, и было такое жа холодное пасмурное утро.
Кто-то потянул его за рукав и показал на потолок. Глухой поднял голову — на крюке болталась веревка. Он догадался. Ему хотелось спросить, почему Эстер это сделала, но он ничего не спросил. Он не сводил глаз со сгорбленной старушки, стоявшей у изголовья топчана, — лицо ее было сведено гримасой, глаза были закрыты. Она рыдала, но глухой ничего не слышал. Его лицо тоже сводила гримаса, он хотел заплакать, но не мог. В комнате вдруг поднялся шум, всех стали выталкивать, старый служка погребального братства кричал в дверях:
— Ну, довольно, евреи, хватит! Идите себе подобру-поздорову!
Кухня опустела. Глухого тоже гнали, но он не уходил. Его брали за плечи, но он бросал вокруг себя свирепые взгляды и хватался обеими руками за топчан, на котором лежала покойница. Его оставили наконец в покое. Но вдруг он кого-то заметил в дверях, и тогда ему пришел на память недавний сон — мельничный двор, Мендель, крестьянская девушка и Эстер.
Глухой кинулся вон из дома. И хотя он вскоре забыл, куда собирался бежать, все же он мчался по улице что было мочи. Сапоги его увязали в рыхлом снегу. Он тяжело дышал. Он чувствовал, что силы его иссякают, и все-таки бежал дальше.