Без конца падал снег.
Рано поутру портняжка надел огромный тулуп, навернул поверх него женин платок и побежал на рынок. Скоро он примчался весь посиневший. Растирая закоченевшими пальцами озябшие уши, он рассказал жене, что на краю местечка нашли замерзшего.
— И вот еще я слышал: поехали тут какие-то на ярмарку и еле живые обратно дотащились…
Он был очень доволен, что сумел запастись дровами, и так хорошо настроен, что, усевшись у печки с работой, заговорил даже с глухим:
— Сиди сегодня дома, глухой, никуда не ходи!.. Слышишь, что тебе говорят!
Но глухой и не думал слушать его: он надел свой коротенький ватник, туго подпоясался и надвинул на уши шапку. Потом потянул жену портного за рукав:
— Ну вот, я иду… к Вове-мельнику на мельницу!..
Но та только метнула на него злобный взгляд и проворчала:
— Иди, иди ко всем чертям!.. Чтоб тебе живым не вернуться!
А глухой без конца кивал и повторял:
— Да, да, на мельницу к Вове-мельнику…
Неторопливо прошел он через городок, взял влево и ускорил шаг, спускаясь в уединенный лог, где метель крутила, вздымала снег и мчалась в дикой пляске вокруг мельницы.
Сторож, закутанный в тулуп, стал в воротах и не хотел впускать глухого. Тот вступил с ним в драку, избил его, но и ему досталось изрядно. Наконец явился урядник и передал глухого двум сотским.
Однажды выдалась тихая морозная ночь под вызвездившимся небом.
Рано на заре на розвальнях ехали евреи. Они ехали на ярмарку в близлежащий город. Кругом было тихо.
Справа спал невозмутимым сном христианский погост. В чистом утреннем небе гасли звезды. Евреи роняли сонные головы на грудь, и все их мысли были сосредоточены на одном: «Пошли бог удачную ярмарку!»
И вдруг, недалеко от белого дома Вове-мельника, захрапела одна из лошадей, рванулась в сторону, и тотчас послышалось отчаянное:
— Тпру!
Седоки, страшно испуганные, очнулись от дремоты. Закричали:
— Что случилось?
Возница стоял возле дрожавшей лошади и сонно ругался.
— Ах, чтоб тебе! — без конца повторял он. — Чуть человека не задавили!
Люди окружили распростертое на снегу тело и, наклонившись над ним, узнали глухого.
Он лежал, подняв сутулые плечи, перепоясанный поверх ватника, с надвинутой на уши шапкой, в руке у него был топор.
Он еще дышал. Положив на сани, его повезли домой — что еще оставалось делать?
Евреи, огорченные, глядели на слабо алевший восток и сетовали:
— Опоздали на ярмарку. Опоздали, как бог свят!
Весь городок узнал о случившемся, только об этом и было речи.
— Что же тут удивительного? Не иначе, как глухой задумал убить Вове-мельника.
Нашелся даже очевидец, который своими рассказами нагнал на мельника еще больше страха.
— Дайте вспомнить, когда это было… Я проходил поздним вечером мимо дома Вове-мельника и вдруг вижу — человек лезет через забор. Я перепугался и убежал.
И это еще не все: жена портняжки жаловалась, что по утрам находит входную дверь открытой.
Вове-мельник нанял в сторожа здоровенного мужика, и тот целыми ночами колотил палкой по забору.
Глухой две недели провалялся на своей койке в сырой кухне. Кто-то сжалился над ним и позвал к нему врача — сытого, добродушного молодого доктора с маленькими усиками и умными черными глазами. Он долго сидел возле глухого, этот любезный сытый доктор, долго смотрел на равнодушное лицо глухого и терпеливо слушал визгливую и хриплую хозяйку.
Все, что он увидел и услышал, сильно заинтересовало его. Он сидел в глубокой задумчивости, весь какой-то собранный…
Он пришел снова дня через два, этот молодой и сытый доктор с маленькими усиками и умными черными глазами, и опять долго сидел возле глухого.
Он пристально смотрел на глухого и думал.
Глухой пристально смотрел на него и тоже думал.
Но они не понимали один другого. Далеки и чужды были друг другу эти два человека, которые молчали и обменивались упорными взглядами…
В конце концов глухой выздоровел без малейшей помощи с чьей-либо стороны. И — что удивительнее всего — он, пожалуй, сделался еще сильнее и здоровее, чем до болезни. Но у него появилась новая странность: он перестал спать по ночам и, угрюмый, ко всему равнодушный, бродил по кухне, такой же безмолвный, как зимняя ночь.
Долгие и темные были ночи. В их непроглядном мраке утопал сонный мир. Они усыпляли всех, кто жил и и мыслил. Не усыпляли они только человека, который не знал покоя, который не мог даже помышлять о покое.
Взад и вперед ходил глухой по кухне, напоминая собой беспокойный маятник, неся на своих плечах все невзгоды, всю печаль спящих. Если бы кто-нибудь вздумал взять его за руку и остановить, он, не оглядываясь, вырвал бы руку и возобновил бы свое бесконечное шагание.
Бывало, проснется ночью ребенок, несколько раз всхлипнет, расплачется. Вздрагивала тогда заспанная жена портного, открывала глаза, с трудом поднимала с подушки налитую свинцом голову и убаюкивала ребенка:
— Ну, спи же, спи!
Она говорила заглушенным голосом и, услышав, что за стенкой шагает глухой, злобно ворчала:
— Болячка бы его задавила!.. Смерть его не берет!
Но глухой ничего не слышал. Он продолжал ходить по кухне. Ночь была тиха и непроглядна, — она проглатывала его твердую и быструю поступь. И снова и снова звучали в домишке эти шаги, отдаваясь в ушах спящих ударами молота. Казалось, глухой вечно будет шагать и вечно будет длиться ночь. Эта мысль приводила в ужас злую жену портного. Она натягивала на голову одеяло и снова засыпала, испытывая в душе знакомый с далекого детства страх. Когда она уже погружалась в сон, ее гаснущее сознание все еще подыскивало бранные слова: «Хвороба бы его заела!.. Холера бы его унесла!..»
В тихий, белесый предрассветный час проснулся портной и, не услышав шагов глухого, подумал: «Может быть, помер наконец?»
А тот лежал на своей деревянной койке и время от времени постукивал по ней ногой. Ему не спалось. Он не мог бы сказать, предшествовал ли этой ночи день и придет ли день на смену ночи.
Кто-то, показалось ему, глядит на него с улицы. Глухой приподнялся и уставился в окошко. На улице стояла корова, печальная, одинокая. Глухой мигом признал ее: «Мельникова корова!»
Схватив топор, он выбежал на улицу. Под окном стояла корова; она выдергивала из-под застрехи клочья соломы и медленно жевала ровными тупыми зубами. Увидев человека, она повернулась и стала удаляться. Но глухой не торопясь пошел следом. Кругом было тихо. Озорной ветер носился в предрассветной влажной мгле — то сметет снег с крыши, то ринется на деревья и расшалится в вершинах. Где-то упрямо стучался в свой крепко спящий дом запоздалый хозяин. В одном месте собрались стаей собаки, добродушно обнюхивавшие друг дружку и любезно повиливавшие хвостами. Одна из них вдруг отделилась от стаи и с лаем бросилась на корову. Та пустилась наутек, и глухой с занесенным топором побежал за ней. Следом кинулись и собаки. Ветер тоже помчался за ними, забыв про свои шалости в верхушках деревьев. Скоро собаки растаяли в призрачной полутьме, разбежавшись по ямам, овражкам и навозным кучам..
На заре прохожие нашли зарубленную корову Песи-молочницы. Рядом лежал глухой — он был мертв.
Песя страшно убивалась:
— Люди добрые, скажите вы мне, чем я-то провинилась?..
Она не в силах была продолжать, — ее душили слезы. Люди задумчиво глядели на нее и молчали.
1907
Хися-строптиваяПер. М. Волосов
Она была дурна, как смертный грех, эта Хися. Крохотное личико с длинным подбородком было изрыто оспой. С юных лет она внушила себе, что выйдет замуж только за «ученого», а выдали ее за кузнеца Мойше-«татарина». И вот теперь она не хотела жить со своим мужем.
Ему же было крайне досадно, ярость подкатывала к горлу: «Нет, подумать только, этот урод еще куражится!»
Он нещадно колотил ее, но она стояла на своем — не хочет с ним жить, и все.
В праздник симхес-тойре он избил ее в последний раз.
В этот день ждали дождя, но дождя не было. Воздух был очень холодный, над местечком нависло хмурое небо. Оно, казалось, на все было согласно — пусть зима, морозы, все равно.
В доме раввина сидели подвыпившие гости, дверь была открыта, и женщины, стоя у порогов своих домишек, издали поглядывали туда. Они видели, как внутри, в комнате, рядом с раввином и рыжим Мотелем, недавно избранным синагогальным старостой, покачиваются за столом степенные евреи. Там пили молодое вино, пели религиозные мелодии и стреляли арбузными семечками в бороду Иойне-длинному. Это были все «свои», приверженцы контикозовского раввина-«чудотворца». От расположения к Иойне-длинному они кричали ему:
— Иойне!..
— Иойне, черт бы твою душу унес!
Но Иойне-длинный делал вид, будто ничего не слышит. Он стоял, вытянувшись во весь рост, под градом арбузных косточек и пел пронзительно-громко на молитвенный лад:
Только выпью шкалик, два,
Тут как тут моя жена
И давай орать-кричать!
Но, чтоб я так жил, друзья, —
На нее мне начихать!
И вдруг по всему местечку несутся испуганные возгласы, они быстро докатываются до дома раввина:
— Опять жену бьет!
— Кто? Мойше-«татарин»?
— Болячка ему в горло!
Все разом выбегают на улицу, собираются у дверей и смотрят, как кузнец гоняется по всей базарной площади за своей женой Хисей. Он — богатырского сложения, рукава у него засучены, как в будние дни, когда он стоит в своей кузне и оковывает железом мужицкие телеги. Она — маленькая, сухая, как тощая курица. Всем известно, что она никогда не расстается с зеркальцем — жалким осколком со стертой наполовину амальгамой. Эта уродина любит прихорашиваться. Улепетывая от мужа, она не забывает прятать рябое лицо под чистенькой белой косынкой, а ее раскосые плутовские глаза, как всегда, шмыгают по сторонам и не смотрят мужчинам в лицо, будто стыдясь и скрывая какой-то грех. Она вбегает в дом богача, где служила до замужества, и жители местечка видят, как за ней тотчас запирают дверь.