— Кончено! — передается тогда из уст в уста.
Дом богача — старый, крепкий. Крыша плоская, стены белые, окна большие, в восемь квадратов; вдоль фасада — старые акации. Качаются старые деревья на ветру, качаются под хмурым октябрьским небом, под каждой тучкой, которая либо пронесется мимо, либо обдаст землю брызгами, качаются и без конца нашептывают бедняцким лачугам о богаче, построившем для себя этот дом, о его умершем сыне.
Сейчас в доме живет, чуждаясь всего местечка, вдова — невестка богача, она говорит только по-русски, в синагогу не ходит и время коротает в обществе местного врача, акцизного чиновника и самого станового.
Кругом местечка — грязь, болото. Голые, давно сжатые поля тянутся в гору и теряются в немой осенней мгле…
Лишь изредка пронесется помещичья коляска, оглашая улицу треньканьем бубенцов, скроется из глаз, и опять стоит, поникнув, крохотное местечко в мглистой тишине. В грязи чавкают сапоги Мойше-«татарина», — он бродит одиноко среди лотков и лавчонок. Ему не с кем перемолвиться словом. Не поднимая глаз, глубоко задумавшись, мучительно и остро переживая свою обиду, он время от времени сплевывает и ворчит:
— Болячка ей в глотку!
Это он ругает богатую молодую вдову. Она не возвращает ему жену. С самого праздника симхес-тойре держит ее у себя и уже не раз приказывала ему передать, что даст ему пятьдесят рублей, если он согласится на развод.
Кузнец, к слову сказать, побаивается богатой вдовы: у нее в доме бывает сам становой. Все же раз он зашел требовать жену. Хиси уже не было в кухне: завидев мужа, она промчалась через все комнаты и спряталась у хозяйки в спальне. Долго стоял кузнец, дожидаясь ответа, как нищий — подаяния. Из внутренних покоев, из хорошо протопленной комнаты вышла с ребенком на руках няня, толстая крестьянка с приплюснутым носом и губами лакомки. Она долго разглядывала кузнеца хитрыми темными глазами. Ей нечего было ему сказать, она только хотела посмотреть, что это за человек, из-за которого рябой Хисе приходится укрываться у хозяйки. В конце концов вдова вышла к нему и начала его бранить. Лицо у нее было удивительно подвижное. Кузнец молчал и только, насупившись, смотрел на нее исподлобья. Вид у него был растерянный.
«Болячка тебе в глотку!» — снова подумал он.
Наконец вся эта волынка до смерти надоела Мойше-«татарину». Работа в кузне не ладилась, дома некому слова сказать, во рту гадкий вкус, как на другой день после праздника. Погода тоже дрянь.
Детей она ему не родила, эта рябая крыса, чтоб ей пусто было! Так и быть, он снова пойдет в большой дом — в последний раз… Он даст ей развод.
Вместе с Хисей к раввину пришла вдова и оставалась все время, пока тянулась церемония развода. Она внимательно слушала, как кузнец повторял за раввином слова древнего обряда, и кивала с видом знатока. Она, казалось, хотела удостовериться, стоило ли платить за это пятьдесят рублей.
У кузнеца была в местечке сестра. Она гадала крестьянкам на картах, а когда их обкрадывали, предсказывала, удастся ли найти вора. Сейчас она стояла, окруженная народом, неподалеку от дома раввина. Голова у нее была повязана грубой косынкой. Женщины и дети жадно слушали, как она посылала проклятия Хисе и ее покровительнице — богатой вдове.
— Чтоб им обеим околеть! Провалиться им обеим сквозь землю! Чтоб их сегодня же болячка задушила!
Она не спускала при этом глаз с дома, где происходил развод, лицо ее оставалось спокойным, и казалось, будто она молится.
Наконец дверь в доме раввина отворилась, и участники и свидетели церемонии высыпали на улицу. Тут же, у всех на глазах, кузнец нагнал Хисю и закатил ей несколько затрещин.
— На прощание! — передавалось в толпе.
Мойше-«татарин» продал кузню и плюнул на местечко. Никто не знал, куда он ушел.
Хися опять была свободна.
Накануне субботнего дня ребятишки приходили к забору, окружавшему дом богатой вдовы, и заглядывали сквозь щели. Хися сидела на дворе возле кухни и работала до седьмого пота. Возле нее стояли два огромных самовара и высилась гора медной посуды. Ребятишки хором дразнили ее:
— Рябая, «татарин» идет!
Испугавшись собственного крика, они отбегали от забора и бросались врассыпную.
Поссорятся в местечке две женщины, надают друг дружке тумаков, и та, которой больше достается, кричит другой:
— Ты Хися — рябая крыса!
Хися все это слышала. Проходя по улице, она прятала изрытое оспой лицо в чистенькую белую косынку, а вернувшись к себе, в дом богатой вдовы, украдкой, в уголке кухни, смотрелась в осколок зеркала с облупившейся амальгамой. Она видела оспины — частые и большие — и смотревшие в разные стороны глаза. В гостиной, случалось, сидели гости; Хисю зачем-нибудь звали, и она, как вор, скорее прятала зеркальце и спешила на зов.
— Иду, иду! — кричала она, проходя по комнатам и избегая встречаться глазами с мужчинами.
Всем было известно, почему она так неохотно пошла замуж за кузнеца. Гости потешались над честолюбивыми мечтами Хиси. Щелкая орехи, спрашивали:
— Хися, когда же ты наконец выйдешь замуж за раввина?
Кроме Хиси у богатой вдовы жили еще кухарка, горничная, судомойка и няня. Всем им хотелось замуж. Когда в местечке случалась свадьба, они бежали смотреть. И чем старше была засидевшаяся в девках невеста, тем жаднее смотрели они ей в лицо, когда ее под звуки скрипки и кларнета вели под венец, и всю ночь, не отрываясь, глазели в ярко освещенные окна. Вернувшись лишь на рассвете, по-прежнему возбужденные, они укладывались в комнате для прислуги, но не смыкали глаз и без умолку говорили о женихах и невестах. Дело кончалось общей ссорой. Горничная кричала кухарке, что ее муж, пьяница и вор, околел в тюрьме, а кухарка с ехидством спрашивала, с кем это горничная всю зиму путалась и проводила ночи на пустыре за забором? Вмешивались судомойка и няня, и никто уже не знал, кто зачинщик ссоры, кто кого обидел. Все вопили. Кухарка, пунцовая, злая, плевала Хисе в лицо и, забывая, что на плите у нее уходит молоко, накидывалась на хозяйку, пытавшуюся утихомирить их и заступиться за Хисю:
— Нет, послушайте только! Душа болит! Этой паскуде непременно надо ученого!
Это повторялось часто. Хися все терпеливо сносила. И она дождалась своего счастья.
Был жаркий день. Лучи солнца, словно прорвавшись сквозь частое сито, заливали землю. Громыхали телеги, резко звучали голоса, толпился народ — в местечке была ярмарка. Телеги были завалены крупными, связанными в косы луковицами, яйца шли за бесценок, а возы все прибывали. На одном из них трясся Довид-Лейзер, тощий, старенький меламед из соседнего местечка. Он был в субботнем сюртуке из черного ластика и в бархатном картузе с вытертым козырьком. Подскакивая на ухабах, он прижимался к правившему лошадью мужичку, посасывал с хитрым видом трубочку и ухмылялся в седые с прожелтью усы. Ему нужно было купить лохань и доску для приготовления лапши: старые совсем худые стали, сказала соседка, которая уже десять лет — с тех пор, как умерла его старуха, — пекла ему хлеб. Приехал он еще потому, что здесь, в местечке, было много приверженцев контикозовского раввина-«чудотворца», а Довид-Лейзер, хоть и стар был, по-прежнему оставался верным «контикозовцем». Все эти годы он терпел в своем местечке от сторонников рахмистровского «чудотворца», не пел вместе с ними в их молельнях и постепенно превратился в молчальника.
Да, старый молчальник Довид-Лейзер давно уже ни с кем не говорил по душам, зато сегодня, когда он часов в одиннадцать вошел в старую контикозовскую молельню, откуда неслись заунывные молитвенные напевы, душа его преисполнилась неописуемой радости: «свои» узнали его! Он не отвечал на приветствия словами и только блаженно улыбался. Из его отвыкшего от речи, прокуренного махоркою горла вырывались лишь странные звуки, вроде тех, что издает немой, когда особенно доволен: «Кхе-кхе-кхе!»
Он сиял. Ага, все полагали, что он давно сыграл в ящик, кхе-кхе-кхе!.. А он вот взял да приехал — живехонек! «Свои» находили даже, что он совсем еще бодрый для своих лет. После молитвы, когда пили за его здоровье, открылось, что он давно вдовствует. Его пожурили:
— Как же так? Надо тебя женить!
Иойне-длинный морщил лоб, долго чесался спиной о стенку и наконец потихонечку сбегал домой поговорить со своей старухой. И уже скоро Иойниха, запыхавшись, прибежала на кухню к богатой вдове…
Хися весь день ходила розовая от смущения, щеголяя в новом ситцевом платье. Мысли ее путались. Переполненное счастьем сердце, казалось, не выдержит. Еще один только раз должна была прийти сюда Иойниха — сообщить «его» ответ.
Вечером Хися уже косила глазами по сторонам в доме раввина, где сейчас же должно было состояться венчание, и тут в первый раз ее взгляд упал на «него». Он ей понравился. Его окружали почтенные евреи, а Довид-Лейзер, усмехаясь одними бровями, посасывал свою коротенькую трубку. Он походил на добродушного деда, которого тормошат внучата.
На другое же утро Довид-Лейзер вернулся в свое местечко, а Хися по-прежнему осталась у богатой вдовы.
Выждав неделю-другую, вдова наняла возницу и проводила Хисю со словами:
— Поезжай к мужу!
К вечеру Хися прибыла в совершенно чужое ей соседнее местечко. Окутанное летними сумерками, оно раскинулось у подножия холма над речушкой. Незнакомые женщины стояли у ворот и встречали стадо с пастбища. Мужчины шли в молельню, с любопытством глядя вслед Хисе, сидевшей в мужицкой телеге. Многие останавливались — к кому гость приехал? Возница был местный. Он свернул в закоулочек между двумя сгорбившимися лачугами, весело сообщив по пути любопытным:
— Це я ему, Довид-Лейзеру, жинку привез!
Довид-Лейзер сидел дома за столом, окруженный детворой, за обучение которой ему платили пятиалтынные и двугривенные, и водил указкой по большим буквам в замусоленных молитвенниках. Он как раз стал отпускать ребят, когда вошла Хися. Не глядя на гостью, он раскурил свою трубку, стоя спиною к жене, и смущенно крякнул: «Кхе!»