— Шутите! — смеялся Лейзер. — Поступайте врачом к нам в полк. Я вам покажу честных людей. Я познакомлю вас с нашим ординарцем Зозулей: он из батраков, прежде был неграмотный…
— А ну вас! — сердился доктор. — Подлости у всех людей поровну, только и разницы, что у одних она торчит на видном месте, у других запрятана.
— Вот как! — смеялся Лейзер. — Дайте время, наведем порядок. Захотят люди подлецами стать, да не смогут.
— Не верю, не верю! — мотал головой доктор.
Но в полк все же поступил.
Шла гражданская война. В Красную Армию призывали врачей. Оставив семью у тестя, доктор отправился на фронт вместе с Н-ским полком.
Летние месяцы прошли в суровых боях. Влившись в одну из дивизий Красной Армии, полк со всем своим обозом, походными кухнями и полевым госпиталем продвигался на коростенский фронт.
К концу лета прокатилась волна погромов. Во время резни в Тереве была убитая беременная жена доктора — рослая, статная, светловолосая Генка. Вместе с ней погибла четырехлетняя дочь.
Весть об этом Абрамович получил уже на фронте. Его скуластое лицо не обнаружило ни волнения, ни боли — оно словно окаменело. Быть может, ему не хотелось походить на тех, кто в подобных случаях бьется головой о стену.
Этот день он провел так же, как и все другие дни. Больные красноармейцы передавали друг другу:
— Нема нашего доктора, сховався!
— Тоскуе наш доктор.
Доктор шагал взад и вперед по своей комнате. Случайно остановившись перед зеркальцем, он с ненавистью посмотрел на свою лохматую черную бороду, взял вдруг ножницы и мигом отхватил ее.
— Подумаешь! — злобно произнес он. — Велика важность — человек. Да еще с бородой! К дьяволу ее!
В госпитале все шло обычным порядком. Доктор с тем же усердием лечил красноармейцев и партизан, отпиливал раздробленные руки и ноги. Кровь, вопли и стоны раненых путались в его воображении с кровью, воплями и стонами жены и дочери, погибших при теревском погроме. И без того скупой на слова, он стал еще молчаливее.
Целыми днями не отходил Абрамович от операционного стола. Смыв с рук кровь после одной операции, не обменявшись ни словом с помогавшими ему сестрой и старшим санитаром, он тотчас же приступал к другой. В глазах своих помощников Абрамович видел готовность выразить ему сочувствие, и это раздражало и мучило его.
Прошло три дня, четыре, может, и больше, — доктор потерял ощущение времени, он не считал дней.
Август был на исходе. Стоял удушливый зной. От земли поднималось горячее марево. Так бывает перед дождем, но доктору почему-то чудилось, что будет затмение.
В самый разгар боев пришло письмо с подробностями о смерти Генки. Три дня бесчинствовала банда в Тереве. Генка с ребенком погибла в первое же утро. Их убили на крыльце у доктора Пшибульского. Напротив видели, как Генка отчаянно звонила к доктору. Отворять вышел сам Пшибульский, белотелый, по-бабьи рыхлый, но, увидев Генку, захлопнул дверь перед самым ее носом.
А за несколько дней до этого шестипудовый Пшибульский был в доме ее отца и дружески осведомлялся о «коллеге Абрамовиче». Генку он бережно осмотрел и нашел, что она на девятом месяце. Родителям он по секрету сказал, что за ней нужен внимательный уход, так как беременность протекает не совсем нормально. Необходим полный покой, тем более в такое тревожное время, — в городе ждали погрома…
Из всего этого Абрамович запомнил лишь одно: Пшибульский осматривал Генку незадолго перед погромом. Какая-то смутная навязчивая мысль уже не покидала его. Он продолжал работать в госпитале. С фронта все чаще прибывали раненые.
На плохенькой кровати, корчась от боли, лежал Абе, бывший возчик.
Уставясь в одну точку, он, казалось, пытался понять, каким образом он, Абе из Ставищ, попал сюда, в госпиталь.
Возле него, на еще худшей койке, лежал комроты Ефим Птаха, плотный и приземистый. Он горячо убеждал доктора отрезать ему ногу возможно ниже. И Ефим Птаха с раздробленной ногой, и Абе с пулей в области почек — оба стонали от боли. Но доктору казалось — они стонут оттого, что на улице такой зной, а в Тереве был погром.
Рядом с этими двумя лежал после операции артиллерист Саша Черных.
Чтобы заглушить мучительную боль, он снова и снова повторял стишок, не то подслушанный, не то им самим сочиненный:
Что ни утро, все равно
Смотрит солнышко в окно
Иль блестит оно в зените.
Милой девице скажите:
Сердце ей свое несу,
Полюбил ее красу!
Тихий, бархатный голос исстрадавшегося человека отвлекал доктора от работы.
— Велите прекратить! — сказал он сестре.
В тот день, покончив с операциями, доктор с обычной медлительностью снял халат, постоял в раздумье, ища глазами, куда бы его повесить, и вдруг кинул на пол, как бы решив никогда больше не надевать. Потом он вышел из госпиталя.
Над селом клубилась горячая пыль. Раскаты орудийных залпов (фронт был рядом) то сливались в долгий непрерывный гул, то затихали, чтобы снова загрохотать с удвоенной силой.
На краю разрытого шоссе стоял каменный дом. Обитатели его сбежали прошлой ночью. Рядом, в опустевшей лавчонке, сидели на низком топчане командир полка и военком, склонившись над полевым телефоном. Оба только что примчались, словно их пригнал сюда ветер, несший облака пыли с передовых позиций. Ждали начдива. У крыльца переступали с ноги на ногу кони. Возле запряженных двуколок суетились люди. Из штаба вышел Зозуля, запыленный, со вздутой перевязанной правой щекой. Увидев Абрамовича, он пошел ему навстречу. Правого глаза Зозули из-за сильной опухоли почти не было видно, левым он лукаво подмигнул доктору.
— Вы бы, доктор, того… — сказал он, теребя его за рукав. — Вы бы мне зуб выдернули, а, доктор?
Абрамович ничего не ответил. Он стоял около двуколки, жевал соломинку, щурился.
В штаб то и дело входили военные. Наконец вошел туда и доктор.
— Отпустите меня домой, — обратился он к командиру полка Божко.
И командир и военком вскинули на него глаза.
— То есть как это — домой? — переспросил Божко.
— Больше я не гожусь здесь, я дошел до точки! — буркнул доктор. — Я словно не людям руки и ноги режу, а дрова рублю, солому крошу…
Командир полка так и привскочил. Опустив веки и разгладив усы, бледный от обиды, он сказал:
— Не смеешь так выражаться о моих людях! Хорошее дело… «дрова», «солома»! А ты знаешь, что месяца три назад в Москве на Военном совете наших хлопцев молодцами назвали? Сам слышал.
— Правильно! — улыбнувшись, поддержал его Лейзер, но улыбка его погасла, едва он заметил внезапную перемену в лице Абрамовича.
Тот неистово закричал, стуча кулаком по столу:
— Отпустите меня! Замените меня кем-нибудь! Ведь у меня жену и ребенка зеленые убили!..
Затем он притих.
Абрамович прибыл в Терев на рассвете. У него было твердое решение: позвонить в тот же звонок, который дергала беременная Генка, перед тем как ее убили, войти в дом и, вынув из кармана револьвер, сказать Пшибульскому: «К стенке, негодяй!»
С этой мыслью шел он с вокзала, озираясь по сторонам и недоумевая.
Здесь ничего не изменилось. Погрома будто и не было. Тот же тихий городок у подножия холма, узкие улицы и садочки, чисто подметенная базарная площадь в кольце домиков, смотревших на прохожего подслеповатыми окнами, тот же постоялый двор, та же белая церковь.
Было раннее утро, солнце только всходило. Разило помоями и конским навозом.
Завидев Абрамовича из окна, мать Генки выбежала к нему на улицу, рыдая и причитая:
— Ой, горе, Мендель, ой, какое горе!
Тесть неподвижно сидел у стола. Его с раннего утра душил кашель. Доктору показалось, что он притворяется, стараясь оттянуть разговор о случившемся.
В доме пахло свежеиспеченным хлебом и было так же опрятно, как и при Генке…
«Служанку все еще держат! — подумал доктор о родителях Генки. — По-прежнему берегут себя!»
Он почувствовал к ним враждебность. Нет ли здесь в городе близких людей, с которыми он мог бы поговорить о Генке?
Подали чай и топленое молоко. Тесть все смотрел в сторону; он опять закашлялся, потом оперся локтем о стол и закатил глаза.
— Ну и пообчистили нас! — начал он. — До ниточки обобрали!.. У меня одной мануфактуры тысяч на пятьдесят с лишним было!
Абрамович не сводил с него глаз. Его неприятно удивило сходство тестя с Генкой. Он ясно представил себе ее лицо, глаза, нос, рот, лоб. Все, что в ней было так мило, казалось противным в старике. В ушах доктора все еще отдавались слова: «У меня одной мануфактуры тысяч на пятьдесят с лишним было».
«Не человек, а мразь!» — мысленно выругался он.
Мать Генки время от времени начинала плакать, но Абрамовича это не трогало, его жалость иссякла. Мысль о мщении Пшибульскому стала простой, понятной, осязаемой: он его убьет.
На крыльце докторского дома, за нагретыми солнцем стеклами, дозревали помидоры и баклажаны.
В докторском кабинете стоял Абрамович с наведенным на Пшибульского револьвером. Все получалось иначе, чем он себе представлял. На диване, съежившись, сидел белотелый, по-бабьи рыхлый Пшибульский, прикрыв лицо руками, задыхаясь, и что-то бессвязно бормотал.
— Негодяй! — процедил сквозь зубы Абрамович, чувствуя, что говорит не то. — Зачем вы приказали смыть кровь с крыльца?.. Кровь моей жены и ребенка!
Пшибульский сполз с дивана.
И вдруг доктор почувствовал себя душевно опустошенным. Он даже не испытывал жажды мести, ярость сменилась отвращением.
«Не человек, а мразь!» — опять подумал он.
Это животное было так же противно, как и подсчитывавший убытки тесть.
— Так и быть, — сказал он, пряча револьвер, — дарю тебе твою вонючую жизнь… Подавись собственной вонью!
Лишь потом, на улице, Абрамович вспомнил, как обрадовался Пшибульский словам: «Подавись собственной вонью!» он был так растроган, что даже обещал никому не рассказывать о случившемся и проводил Абрамовича до дверей.