На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 86 из 101

Был полдень, когда к Абрамовичу, в дом тестя, пришел местный учитель Фридкин. Он озирался по сторонам обезумевшими глазами. В дни погрома Фридкин руководил отрядом самообороны. Два дня они сдерживали банду, наступавшую с вокзала. На третий вышли патроны. Тогда они на рассвете вернулись в город и попрятались кто куда. Но его, Фридкина, никто к себе не пускал.

— …Потому что я был в самообороне… Из-за меня, мол, достанется и другим. Бродил я по безлюдным улицам, добрался до Коноваловского переулка и вижу: в глубине двора сарай, дверь чуть-чуть приоткрыта. «Ладно, думаю, укроюсь в сарае!» Забрался я на чердак и прилег на сене. Сверху вижу: между штабелями дров и стеной — узкий промежуток. Там, пожалуй, надежнее, думаю, попытаюсь спрыгнуть. Спускаю ноги, но наталкиваюсь на что-то мягкое, живое. До ушей доносится шепот. Место оказалось занятым семьей Лихман. Один из малышей радостно кричит: «Вот и учитель с нами!» Но Лихман с женой злобно зашипели на меня: «Уходите! Вы в самообороне были, вы и нас погубите!» Пришлось револьвером пригрозить!..

В этом сарае Фридкин укрывался все время, пока в городе шел погром. К концу третьего дня он с чердака увидел кучку вооруженных людей и принял их за красных.

— Я поспешил к ним с радостным криком: «Товарищи! Это вы выбили из города бандитов?» — «А ты кто будешь?» — набросились они на меня. «Я коммунист, говорю, пока, правда, только сочувствующий». А они: «Коммунист? К стенке его!» Я, значит, ошибся: это оказались зеленые. Какой-то вздор городят: «Мы за Советы, да против коммунистов». Бандитов из города они выгнали, но и сами не прочь были пограбить. Чудом спасся от них… До сих пор не оправился… Пойду теперь в Красную Армию.

День уже клонился к вечеру, когда Фридкин ушел. Шагая взад-вперед по комнате, Абрамович видел перед собой глаза учителя. В доме было тихо. Тесть, как и при жизни Генки, после обеда прилег вздремнуть. Здесь жизнь шла по-старому. Доктору стало невмоготу. Оставаться в этом доме было страшно. Незаметно выбравшись, он побрел на вокзал и там просидел до поздней ночи.

Переполненный до отказа поезд привез его в Киев. В вагоне была толчея, кругом суетились, кричали, ругались.

«Почему бы самому не положить конец своим мучениям?» — подумал он. Легче от этой мысли ему не стало, но и прежнего гнета он уже не ощущал.

5

Шаркали по асфальту сандалии. Запруженные улицы все же были какие-то странные — без трамвайных вагонов, с обгоревшими воротами, с изрешеченными фасадами, с выбитыми стеклами…

Внизу серебрился Днепр, вспыхивали и гасли в нем брызги искрящегося солнца.

По улице, по горячим тротуарам, шел Абрамович. Последний день… Все слабее, все тоньше делались нити, связывавшие его с миром. Он передаст по назначению лежавшее у него в боковом кармане письмо, и больше никаких дел у него нет — оборвется последняя нить. Он хотел поскорее развязаться с этим письмом, которое командир полка просил его лично передать некоей Мирре Исаевне.

Доктор нашел указанный в адресе дом и поднялся на самый верх. На широкой полутемной площадке он постучался в единственную дверь. Никто не ответил. Тогда Абрамович просунул письмо в щель и спустился обратно — все счеты с жизнью кончены.

Почувствовав сильную жажду, он удивился, что у него осталось еще какое-то желание, и остановился на углу у киоска.

Там стоял молодой рабочий с ребенком на руках. Сморщив заплаканное личико, ребенок тянулся ручонками к конфетке, но торговец дорого просил, и рабочий колебался. Абрамович схватил горсть леденцов, сунул их ребенку и швырнул торговцу деньги. Забыв о жажде, он пошел дальше. Вдруг ему показалось, что его окликнули. Он нехотя оглянулся. Его догоняла незнакомая женщина.

— Простите, — смущенно сказала она, — это вы только что принесли письмо? Вас видела соседка.

Ее матово-черные глаза смотрели на доктора испытующе и с затаенной радостью. Грудь часто вздымалась. Из-под верхней, чуть вздернутой губы виднелись ровные белые зубы. Лицо показалось доктору знакомым.

— Да, я, — неохотно ответил он. — А что?

Глаза женщины заискрились.

— Вы, может быть, зайдете ко мне? — предложила она. — Я — Мирра Исаевна. Хотелось бы расспросить вас про вашего командира.

Лишь теперь Абрамович вспомнил фотографическую карточку в комнате Божко. Приветливо улыбаясь, девушка протягивала ему руку. Он испуганно отстранился, словно эта рука собиралась втянуть его назад в жизнь.

— Нет, нет… зачем? — неприязненно пробормотал он. И тут же сурово добавил: — Никуда я не пойду.

Мирра дотронулась до его руки и одновременно повернулась к ожидавшей ее в сторонке девушке:

— Чего вы там стоите одна? Идите сюда!

Та вздрогнула. Абрамович заметил, что у нее были заплаканные глаза. Сделав над собой усилие, она тихо ответила:

— Доберусь сама… Я найду… — И, отвернув грустное лицо, побрела дальше.

— Такое несчастье! — сказала Мирра, — Она бежала от погрома, всех родных убили у нее на глазах… Уже три раза она пыталась покончить с собой. Я ее не отпускаю ни на шаг.

Абрамовичу вдруг стало стыдно. Он как-то обмяк и молча поплелся за Миррой.

Она оживленно рассказывала о себе, о своей работе в военном госпитале, где встретилась с Божко после Февральской революции и давала ему первые уроки политграмоты. Она напишет ему, и пусть доктор передаст еще на словах, что она ждет назначения в ревком коростенского фронта.

— Посмотрю я на своего ученика, как он справляется с работой! — лукаво прибавила она. — Хороший он!.. Правда? Простой, но хороший!

А вот ее дом. Доктор непременно должен зайти… Это ее комната. Он может передохнуть здесь с дороги, а она тем временем сбегает в комитет. Там как раз решается вопрос о ее переводе.

Она поспешно опустила штору. В дверях она задержалась.

— А где же та?.. Неужели еще не приходила? — Она имела в виду девушку, которую не оставляла мысль о самоубийстве. — Не стряслось бы чего с ней. Вот горе-то!

Она растерянно развела руками и скрылась за дверью.

6

Как сквозь сон, слышал доктор удалявшиеся шаги. В оцепенении сидел он посреди чужой комнаты и долго разглядывал висевшую над опрятно убранной кроватью фотографическую карточку командира полка.

Он задремал, но, услыхав шаги, очнулся. В комнате стояла девушка, которую он видел с Миррой на улице. На плечах у нее был шарф. Она недружелюбно посмотрела на него, очевидно, недовольная тем, что застала его здесь: он ей мешал, как и она мешала ему. Девушка стала у окна спиной к доктору. Ее пальцы то судорожно перебирали складки застиранной кофточки, то путались в бахроме спадавшего с плеч шарфа.

Она, казалось доктору, вела себя так же, как он сам только что. Он отвернулся, удивляясь неприязни, которую испытывал к девушке. Отчего бы это? Два человека задумали одно и то же — им бы сочувствовать друг другу. Но вот они в одной комнате, оба решили покончить с собой — и как тягостно каждому присутствие другого!

Он услышал, что девушка у окна плачет, и с ужасом уставился на нее. В ее всхлипываниях он слышал свой собственный плач. Растерянный, он встал и принялся шагать по комнате. Девушке показалось, должно быть, что он собирается ее утешать.

— Не нужны вы мне! — крикнула она. — Вы мне противны!.. Вы дали сегодня леденцов плачущему ребенку… Но мне наплевать на вас! Погромщики могли бы то же самое сделать!.. Уходите! Все вы звери…

Абрамовичу опять почудилось, что эта несчастная девушка повторяет вслух его мысли. Вынуть из кармана револьвер и выстрелить в себя было легко — легче, чем до сих пор казалось, — сущий пустяк. «Но между безвольным самоубийцей и человеком, который страдает, борется, терпит поражения и опять борется, — подумал он, — столько же общего, как между трухлявой соломой и чистым зерном. Что же делать?»

В первый раз за эти дни он вспомнил про госпиталь, про тяжело раненного Абе, про приземистого Птаху, горячо просившего отрезать ногу пониже, про других ребят в полку, так упорно боровшихся за жизнь. В первый раз за все это время его потянуло к ним.

7

Через три дня Абрамович опять стоял у операционного стола. Вечером он и Божко сидели на ступеньках опустевшего каменного дома. У комполка в руках было письмо Мирры Исаевны.

— Ну вот, — говорил он доктору, — отец у нее, знаешь, пекарем был. Девчонкой она пирожные и прочие лакомства разносила по богатым домам, а сама всегда голодная ходила. Хлеба досыта не видела. Ну, и я тоже в бедности вырос. Батьки не помню. Мать на сахарном заводе маялась. Раз я стащил у пана куренка, подпаском я еще был… Ну, и била же меня мамаша за такое дело, дня два кряду била!..

— Да, — задумчиво сказал доктор. — И мой отец неласковый был — нищета одолевала, — он был меламедом. С матерью не ладил, подолгу не разговаривали. Ох, и голодно было! Случится, мать достанет костей на суп — вот радость! Опять отец с матерью разговаривать начинают, и мы, дети, тоже довольные ходим и друг другу шепчем: «Помирились!»

— То-то и оно! — хитро подмигнул Божко. — Вот, значит, откуда строгость твоя идет — по наследству, выходит!

Сгущались сумерки. На фронте было затишье. Доктора позвали в госпиталь. Через открытую дверь доносился голос раненого артиллериста Саши Черных:

Что ни утро, все равно

Смотрит солнышко в окно

Иль блестит оно в зените.

Милой девице скажите:

Сердце ей свое несу,

Полюбил ее красу!


1927

ТелефонПер. Д. Бергельсон

1

В корчме, у самой пограничной полосы, где начинались дремучие болотистые леса, висел полевой телефонный аппарат.

Охранял его красноармеец Федор Зозуля. Волосы у него были жиденькие, совсем светлые, в водянистых глазах часто застывало глубокое раздумье, и в таких случаях верхняя губа забавно задиралась и ползла вверх, к вздернутому носу.

Зозуля чувствовал себя в корчме хозяином.