На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 88 из 101

деда.

Сворачивая цигарку, Зозуля искоса поглядывал на хозяев. Ему все чудилось в их разговоре что-то нехорошее для революции и для Красной Армии, оставившей его здесь охранять пост. Выходит, он, Зозуля, и сам виноват, раз такие вещи допускает. Его и без того разбирала в последнее время досада — неужто про него совсем забыли? С ближайшего поста ему почти перестали звонить, словно не до него было. Случалось и так: телефон начинал дребезжать. Зозуля подбегал, снимал трубку, называл свой пост, но никто не отзывался. Казалось, телефон трещит сам по себе. Прежде, бывало, тут на час-другой останавливался верховой разъезд, проходили воинские части. Теперь же — ни души.

Чтобы скрыть беспокойство, Зозуля как бы в забывчивости сам с собой вслух разговаривал:

— Да… Большие, мабуть, бои идут… Скоро, верно, и тут почуем…

Иногда ему случалось забрести в клуню, где, весь в пыли, часами копошился корчмарь. Тогда Зозуля пытался вызвать его на разговор:

— Что, хозяин, працуешь? Ну, ну, работай… Мы за весь рабочий класс, чуешь? Нам это дело представляется так… Сколько тебе хлеба треба, возьми, а все остальное-прочее всем вместе принадлежит, потому и земля общая. Не то что прежде… Примерно, был я батраком у помещика, працувал, значит, на него, а больше тому не бывать, — так говорим мы, большевики. Так говорит сам Ленин, значит, это верно, так говорю и я, Зозуля…

Но корчмарь в последнее время пуще прежнего злился, и выражение его лица, казалось, говорило: «Болтай, болтай!.. Мне до этого дела мало!»

На душе у Зозули становилось все тревожнее. Он возвращался в корчму, садился за непокрытый стол и, положив голову на руки, грустно напевал сквозь зубы, поглядывая на старого деда, который неподвижно сидел на скамье.

— Чудак же ты, дед, ей-богу, чудак! — пытался он расшевелить его. — Иные старички любят всякие были да небылицы рассказывать. Как трудно жилось нашему брату, про то они дуже гарно рассказывали, или про ваших же евреев: как попы всякое про них выдумывали и народ дурачили. А ты, старичок, глаза пучишь и что-то непонятное бормочешь, и прямо от тебя, уж ты не серчай, дед, тоска смертная идет!.. Ты бы на нас, красноармейцев, поглядел и порадовался… Начали мы, можно сказать, одними десятью пальцами, доброй винтовки не было, чтобы пострелять…

Но дед все молчит и трясет дряхлой головой, будто никаких новшеств признавать не хочет.

И когда Зозуля немного погодя выходит на кухню, старик, по примеру хозяев, торопит Зельду:

— Ступай живей на кухню! Посматривай за ним!

Зозуле слышно, как Зельда огрызается. Похоже, что она заступается за него.

В корчме все чаще и чаще бранили Зельду. Корчмарка особенно донимала девушку, хотя та исполняла всю тяжелую работу по дому. Как-то возвращаясь с винтовкой в руках после обхода поста, Зозуля увидел Зельду, стоявшую на дворе возле кухонной двери. Она прижималась головой к косяку, и плечи ее вздрагивали.

— Вот свиньи! — выругался Зозуля. — Вот сукины дети! Изведут девку! Ну, чего ты? — обратился он к Зельде и, взяв за плечи, повернул к себе.

Девушка подняла на него глаза. Густые черные волосы казались необычайно сухими, а лицо было все мокрое от слез. Плечи, совсем еще юные, были теплые-теплые.

— Вконец замучили, — глубоко вздохнув, отозвалась она. Зрачки ее сузились и глядели куда-то мимо красноармейца. — И пожаловаться некому! — грустно добавила она.

— То есть как так некому?

Выходило, стало быть, что он, Зозуля, и сам тут чего-то недоглядел! Разве не для того оставила его здесь Красная Армия, чтобы он никого в обиду не давал? А тут еще, войдя в дом, он сразу заметил, что кто-то хозяйничал у аппарата: трубка висела не на крючке, а болталась на шнуре у самого пола.

— Это что такое? — угрожающе спросил он. — Кто трогал? — Телефонная трубка жалобно раскачивалась. — Не трожь, говорю, телефона! — накинулся Зозуля на корчмарку. — Я еще живой!.. Я стою на посту… И вот еще — девушку вы не обижайте…

Корчмарка дала волю языку, она набросилась на Зельду, кричала на мужа: почему он никуда не пойдет, почему он ничего не предпримет? Опять в корчме пошла горячая, шумная, непонятная перебранка.

Зозуля, махнув на все, занялся телефоном, — это была единственная связь с Красной Армией… Возможно, что его товарищи вынуждены были оставить тот соседний пост и перейти на другой, еще более отдаленный. Пусть в аппарат слышны только смутные далекие звуки, но и они были Зозуле ближе, дороже и милее всех других, более явственных звуков: ради них не жаль было часами стоять у аппарата и кричать что есть мочи:

— Это я, Федор Зозуля!.. Пост номер три на сто первой версте!.. Отвечайте!.. Что же вы молчите? Отвечайте!

Эх, очутиться бы там, среди своих, вместе с ними погибнуть, если это потребуется, биться среди сотен таких же, как он, крепко зажав в руках винтовку, — это было бы куда легче, чем изнывать здесь в тоске одному на забытом посту.

Оттого-то Зозулю особенно тянуло к телефону по вечерам, когда чудилась не то отдаленная орудийная пальба, не то крики «ура», а может быть, и громкая песня, словно красные полки шагали под ликующие звуки горнов, барабанов и медных тарелок.

Часами простаивал Зозуля у телефона, звонил, выкрикивал до хрипоты одни и те же слова, снова звонил и твердил:

— Это я, Федор Зозуля!

Вечерами ему мерещилось, будто на него со всех сторон надвигаются гулкие болотистые леса, кишащие бандитами, а он, Федор Зозуля, остался один, совсем один. Лишь по телефону он может сноситься с другим миром, чистым и светлым, озаренным борьбой. Там с винтовками в руках люди бьются за свои права против напирающих со всех сторон врагов. Туда вели через огромные пространства телефонные провода. Иногда оттуда отзывались, иногда молчали, все зависело от погоды и от того, насколько там люди были загружены работой. Но почему же в последнее время так донимала мысль, будто этот мир с каждым днем все больше и больше отдаляется, будто там совсем забыли про него, Федора Зозулю?

Иногда вдруг начинало казаться, что с отдаленного поста отвечают уже другие голоса, чужие, умышленно невнятные, они словно издеваются над ним… И даже здесь, в корчме, тоже как будто насмешливо поглядывают на него, когда он кричит в трубку. В поздний час, когда Зозуля, совершенно замученный, отходил от аппарата, разом смолкали кругом все разговоры. Зажигали свет, никто будто и не замечал красноармейца. Только Зельда время от времени вскидывала на него глаза. Зозуля отвечал ей теплым взглядом, и между красноармейцем и молодой девушкой мало-помалу установилось какое-то взаимное понимание.

3

Корчмарь и корчмарка долго возились в своей клуне. Дед, почти впавший в детство, дремал на скамье. Его дряхлое тело уже не ощущало разницы между днем и ночью. Зозуля сидел один у стола и бренчал на балалайке — ее оставили ему товарищи-красноармейцы. Вдруг он услышал позади тихий оклик:

— Товарищ Зозуля!

Красноармеец перестал тренькать, и его вздернутый нос вопросительно уставился в потолок.

— Чего?

— Товарищ Зозуля, — просунув голову из кухни и прижимаясь плечом к косяку, спросила Зельда, — в Красную Армию можно поступить сестрой?

— А то как же, милая! — весело подмигнув, ответил Зозуля.

— Правда?

— Конечно, можно!.. Пустяковое дело!

— А я думала, трудно…

— Трудно? Что трудного? Я и сам знавал одну сестрицу, у нас в полку служила.

— Такую… как я?

— В самый раз! Мы тогда сквозь деникинский фронт к Чернигову пробирались… Был у нас свой бронепоезд, а с ним два эшелона. Деникинцы впереди путь разобрали. Мы из вагонов повылазили со всем нашим обозом, поставили орудия и суток семь из них по Деникину бухали. Он в городе засел. А нас в ту пору сильно сыпняк трепал. Люди в полку были один к одному, хорошо мы все сжились. Ну, а тут, значит, то один, то другой от сыпняка валится, — словом, конфуз! К примеру, был у нас наводчик Саша Черных, парень як бронза, песенки всякие сам придумывал… Ну, конечно, зло берет, сама понимаешь, когда такой вот помирает. Пуще всех наш доктор злился, Менделем его звали. Сурьезный был человек, строгий, да сердечный. «Либо, говорит, мне камфоры достаньте, либо я заведующего госпиталем пристрелю, да и себя заодно!» Вот и вызвались у нас двое, решили в город к белякам пробраться, камфоры раздобыть. Одного Ионей звали, он тоже из ваших, из евреев, был, молоденький совсем, а с ним и сестричка милосердная — монашкой вырядилась. Пашей ее звали. Вот и пошли. Любо было на них смотреть — вроде как просватанные!

— И… достали?

— Та ни… Потом уже узнали… Сначала их били — так, не дуже крепко. А вот после раздели догола, углем на спине полосы разметили, так и сдирали одну за другой. Все пытали: скажите, откуда часть пришла, сколько в ней бойцов? Одну полоску содрали, другую… Молчат.

— А дальше?

— Дальше? Чего уж — дальше?.. Несмышленая ты, сестричка!..

Зельда задумалась.

— А я, — сказала она, как бы продолжая начатую мысль, — все ждала, когда же красные снова мимо пройдут, думала, с ними уйду.

И она рассказала Зозуле, куда ее дядя-корчмарь недавно запропастился на несколько дней.

— Он в город ходил. Сперва, говорит он, большевики поляков чуть не до Варшавы гнали, но теперь будто полякам французы помогают. Красных теснят со всех сторон. Они отступают по железной дороге и по трактам, а у нас все леса да болота, и к нам, говорит, большевики больше не придут.

— Кто так сказал? — Зозуля отшвырнул балалайку и подскочил к телефону. — А ты не верь! — бросил он на ходу. — Собака бреше, а витер несе!

И тут же принялся вертеть ручку. Дзинь-дзинь…

— Это я у телефона… Ну, я, Федор Зозуля. Федор Зозуля! Пост на сто первой версте! — Дзинь-дзинь. — Отвечайте же, в душу-печенку вашу! Кто там у аппарата? Да говорите же!

Дзинь-дзинь-дзинь…

Телефон часто попусту позвякивал, словно потешаясь над Зозулей. Федор подносил трубку к уху; ему казалось, что кто-то его зовет, хочет поведать что-то важное. Но со всех сторон вмешивались холодные, бездушные голоса и не давали слушать. Много звуков, слабых и сильных, сливались в неразбериху и не позволяли уловить тот единственный звук, который был нужен. Как ненавидел Зозуля эти посторонние звуки!