В корчме в его присутствии по-прежнему молчали. Только Зельда не сводила с него глаз, когда он вешал трубку, и вся замирала — ей хотелось знать, добился ли он ответа. Владельцы корчмы заметно волновались и, видимо, что-то скрывали. Они без умолку тараторили по-своему, и нельзя было понять, то ли они чему-то радуются, то ли пререкаются.
Зозуля не находил себе места. Как-то раз в корчме совсем не зажгли света. Корчмарь и корчмарка всю ночь пролежали, не смыкая глаз. Они притворились спящими и чутко прислушивались к необычайному шуму, шедшему из болотистых лесов: то ли раздавались голоса, то ли ветер завывал в верхушках. Шум все нарастал, и к утру уже явственно слышна была стрельба.
Зозуля часто хлопал входной дверью. Он то и дело отрывался от телефона, выбегал из дому, прислушивался и, вернувшись, опять бежал к аппарату:
— Это я — Федор Зозуля! Отвечайте же!..
Телефон стал совсем глух и нем, — сколько ни надрывался Зозуля, ему не отвечали. Лишь один еще звук удавалось извлечь, один и тот же — слабый, непонятный, далекий, возникший, казалось, где-то в лесах. И все же он был мил и дорог.
Зозуля бродил усталый и подавленный…
Весь следующий день он провел у телефона, не отходя ни на минуту, все звонил и звонил, чтобы услышать хотя бы тот единственный слабый звук, ставший ему дорогим и близким.
В корчме все говорили на непонятном ему языке, но он догадывался, что речь шла о нем:
— Смотрите! Как старается!
— Пусть себе кричит — покойника из гроба не поднимешь!..
— Нам-то что!
Напряженный, хриплый, надтреснутый, умоляющий, звучал голос Зозули у телефона:
— Отвечай же!.. Говори же!..
В его усталых выкриках слышна была боль, неизбывная, мучительная: «Братцы, не покидайте!.. Хоть одно слово, родные!..»
Когда Зозуля вечером, прижав трубку к уху, принялся снова кричать в телефон, он уже больше ничего не слышал, ни даже последнего, слабого звука.
Было ясно: где-то порваны провода.
Зозуля вышел на дорогу и прислушался к шуму леса, сверля глазами мглистую даль.
Кругом было тихо. Вернулся корчмарь и что-то шепотом стал рассказывать поджидавшей его у ворот жене. Та слушала его, вся просветлев, и косилась на красноармейца. В корчме зажгли огонь. В этот вечер тщательнее протирали ламповые стекла, громче обычного разговаривали, нисколько не считаясь с присутствием красноармейца.
Назло хозяевам Зозуля опять принялся звонить.
Из корчмы вынесли во двор столы и скамьи.
Хозяева суетились, как перед праздником.
Проветривались подушки, перины, одеяла.
Повытаскивали из сундуков припрятанную одежду.
Обметали стены.
Тщательно мыли топчаны и шкафчики.
Скребли полы.
Скоблили и чистили, будто ждали важных господ.
Зозуля смотрел на все с удивлением и печалью.
Из корчмы повыкидывали все, что напоминало про его пост.
— Вы что это делаете? — кричал он в сердцах.
Но его не удостаивали ответом. Чем больше в корчме скребли и мыли, тем сильнее чувствовал он, что его собираются выжить вместе с телефоном.
Зозуля налитыми кровью глазами смотрел, как убирали угол, который он занимал.
— Вот дьяволы!.. Вот гады!.. Нарветесь же вы! — грозил он.
Корчмарка проворно белила стены и будто нарочно забрызгала телефон.
Зозуля вдруг еще острее почувствовал, до чего он и его аппарат одиноки и всеми покинуты.
— Сюда не лезь! — наступал он на корчмарку. — Не нужно, говорю, в углу убирать!.. Я сам приберу, слышь, ты…
Но женщина как бы не слышала его. Она опускала швабру в ведро и еще больше марала аппарат.
— Не трожь, говорю! — вспыхнул Зозуля.
Он схватился за винтовку. На лбу у него вздулись жилы, все мускулы напряглись. Все в доме замерли. Испуганная корчмарка с воплем отскочила и смотрела на Зозулю широко раскрытыми глазами. Губы ее быстро шевелились, произнося слова, обращенные не к красноармейцу, а к мужу.
— Не трогай ты! — пробурчал хозяин. — Оставь его угол, пусть уж…
В корчме снова стало тихо.
Зозуля тщательно смыл с телефонного аппарата пятна, приговаривая вполголоса:
— Ну, и нарветесь же вы!.. Ну, и попадет же вам за это!.. — Не оглядываясь по сторонам, он продолжал — Ну вот, значит, аппарат этот… телефон, я говорю… Штука она смирная, деликатная, механизм в ней тонкий… Целая, можно сказать, машина. Ежели плохо с ней обращаться, так будто живого человека обижаешь. Мало ль что молчит… А трогать он никого не трогает…
Но возле Зозули уже никого не было, остался только дед, который, по обыкновению, сидел возле печи, распространяя вокруг себя тяжелый дух, и что-то беззвучно шептал.
— А трогать он никого не трогает, — повторил Зозуля, крича старику прямо над ухом.
Тот смотрел на него и причмокивал.
Охваченный тоской, Федор побрел к себе в угол и больше оттуда не выходил, ревностно оберегая телефон.
Через несколько дней приехал Бучильников. Он привез первых двух человек, чтобы отсюда доставить их к границе.
Зозуля рассматривал их, стиснув зубы.
Приезжие — помещики с холеными лицами — неподвижно сидели в тяжелых шубах и зорко охраняли свои вещи.
Зозуля разглядывал их с яростью, со свирепым огоньком в глазах.
«Вот гады! Вот пиявки! Награбили, значит, всякого добра и теперь тикают!..»
А те сидели испуганные, избегая взглядов Зозули, возившегося у телефона. Они рвались поскорее уехать. А на другой день появились еще телеги, приехали еще люди.
Робко и украдкой Зельда знаками вызвала Зозулю во двор. Он нашел ее за клуней, куда она понесла выколачивать матрац.
— Хозяйка говорит, провода перерезаны, — шепотом передала ему девушка. — А ты, говорит она, зря звонишь, только людей дурачишь, будто телефон работает…
— Она так и говорила?
— Да! Она сказала еще, что красные теперь очень далеко отсюда… Не успели даже сообщить тебе, чтобы и ты уходил, так шибко удирали. И потом еще, она говорит, не сегодня завтра придут сюда поляки и тогда тебя повесят.
— Это все она говорила?
— Она!.. Может, тебе и впрямь лучше уходить?
— Не, девонька, так не годится! По уставу — самому поста нельзя бросать.
Омертвевшими руками Зельда снова принялась выколачивать матрац.
Зозуля сворачивал цигарку дрожащими пальцами.
— Думка у меня одна, сестричка, — сказал он погодя. — Я далеко в лес ходил, побывал и там, откуда стрельба доносится, а поляков нигде не видел. Верстах в двенадцати отсюда провода перерезаны, а дальше, к нашим, они, сдается мне, в порядке. Надо мне, видишь ли, снова связь наладить, а проволоки нету.
С минуту оба молчали.
— Вот я и задумал, — шепнул Зозуля. — Не поможешь ли, сестричка, гвоздей раздобыть? Топор еще я приметил в клуне и плоскогубцы небольшие…
С глубокой ненавистью к постояльцам, ни разу не обмолвившись с кем-либо из них хотя бы словом, Зозуля все звонил по своему онемевшему телефону. Он проделывал это всякий раз, когда в корчму наезжало много народу. Гости пугались его, кусок не лез им в горло, они сидели, боясь слово молвить, и хозяевам приходилось их успокаивать:
— Кушайте на здоровье, кушайте и не обращайте внимания! Это он сдуру звонит, пусть себе звонит!
Зозуля отозвал корчмаря в сторонку:
— Вот что, земляк, я тебе скажу. Наши, красные, значит, совсем недалеко отсюда, — скоро здесь будут, сообщили мне. Вот я и говорю — телефона, значит, со стены не снимать… как висел, так пусть и висит. Не вы, значит, вешали его, и не ваше, значит, дело его трогать. А ежели кто из приезжих про меня пытать станет, то ему говори: свой, мол, человек, давно у тебя проживает. Потому ты помни, хозяин, наши, красные, вот-вот вернутся, и тогда…
Хозяева ни одному его слову не верили, но все же колебались:
«А кто его знает… Может, и в самом деле лучше с ним не ссориться».
Корчмарка все же не унималась:
— Пусть уважение имеет! Хоть бы по хозяйству помог!
Но когда она однажды велела ему внести в корчму вещи приезжих, он цыкнул на нее, лицо его налилось кровью, и руки грозно поднялись, как бы для удара.
— Эх вы! — только выдохнул он.
Каждый вечер Зозуля уходил в болотистый лес. За спиной мешок с инструментами, за поясом топор и всякие дощечки под мышкой. До утра пропадал, вечером снова исчезал. По ночам он снимал со столбов провода, тянувшиеся в сторону неприятеля, и чинил линию, которая вела в корчму.
Старый дед до тех пор смотрел в календарь в ожидании поста…
К вечеру корчма была переполнена. Все комнаты заняты приезжими. Они приехали накануне, и возницы привезли также много тюков и сундуков.
За всем этим Зозуля наблюдал с чувством горькой обиды, с невыносимой болью в душе, но жаловаться было некому.
— Вот пиявки! — бормотал он про себя. — Обирают нашего брата! Наше добро увозят!
Вечером в корчме накрыли большой стол. Один молодой купец требовал, чтобы зажгли свечи.
— Кончился пост, хватит! — настаивал он. И каждый раз пренебрежительно добавлял: — Что, мы заплатить не можем, что ли? — Здесь, у границы, у него развязался язык. — Плевал я на все! Благодарю покорно! Я, знаете ли, привык к шелковому белью… Сейчас такое ношу и впредь буду! Нате, посмотрите — чистый шелк!
Среди постояльцев был молодой скрипач, тихий, молчаливый. Он ни с кем не разговаривал и только берег свой драгоценный, тщательно упакованный инструмент.
Одновременно с ним приехали толстый поп, помещик и старая помещица.
Была еще среди приезжих расплывшаяся, вся в каракулях мамаша, с такими же полными тремя дочками, тоже в каракулях. Дочки все время прижимали к носу надушенные платки, боясь вдохнуть в себя спертый воздух.
Два долговязых еврея стояли у стены и без конца спорили. Они не позволяли зажечь свет в корчме до глубоких сумерек и вместе со стареньким дедом всех таскали в соседнюю комнату молиться:
— Пойдем, пожалуйста… Ну, что вам стоит?
Купец, хваставший шелковым бельем, отшучивался и, смеясь, цедил сквозь зубы: