На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 94 из 101

Темное лицо еврея напоминает Доре головешку, выхваченную из огня. От него как будто исходит запах жженых костей. Дора примостила к столу длинную скамейку, чтобы ее гость мог диктовать полулежа. Он так слаб, что едва шевелит губами. Рассказывает он все еще об одной из первых партий, отправленных в газовые камеры и в печи, — а ведь таких партий там в лагере погибло много, много, не сосчитать. Но он убежден, что ни одной не пропустит, потому что в каждой запомнилось что-нибудь такое, чего забыть нельзя.

— В одном эшелоне, — рассказывает он, — привезли молодую женщину, писаную красавицу, другой такой я в жизни своей не видывал. И был в той же партии молодой художник. Так немцы ему приказали нарисовать ее красками в чем мать родила. Он, бывало, сидит, рисует и плачет. А она надеялась, что ее оставят в живых — за красоту. Но потом, когда ее повели со всеми в камеру…

Дора пишет быстро-быстро, совсем забыв, что нужно проверять перевод. Старик перестал диктовать… «Наверно, ослаб, пусть передохнет», — думает Дора и ждет, не поднимая глаз от только что написанных строчек. Но вдруг она слышит тихие всхлипывания, они перемежаются еще более тихими вздохами. Заунывная жалоба, монотонная, как жужжание мухи, которая бьется о стекло, ища выхода.

Дора поражена: у него хватило мужества рассказать о стольких ужасных смертях, а теперь он плачет. Слезы, одна за другой, текут по его лицу, по глубоким морщинам, застревают в реденькой бородке.

— Что с вами? — спрашивает участливо Дора. — Вы плачете?

— Да, — с трудом отвечает он сквозь всхлипывания. — Такая красота… а они сожгли, не пожалели. Всякий раз, как вспомню… очень уж за сердце хватает…

Видно, и Дору «схватило за сердце». Она вдруг падает головой на стол. Чем больше она старается сдержать рыдания, тем сильнее трясутся ее плечи. Всем сердцем чувствует она разверзшуюся навсегда пропасть, отделяющую ее от прежней жизни, широкую, как океан. Оплакивает погибшую радость, убитую красоту… О боже, сколько красоты они уничтожили!..

Успокоившись немного, она замечает, что измученный старик задремал. Заплаканными глазами вглядывается она в дальний угол с таким выражением, как смотрят в пустоту. Проходит минут пять или больше… Доре почему-то сверлят мозг слова, которые написаны там, на уцелевшей стене… И рука машинально записывает на обороте последней исписанной страницы:

«Хану увели из гетто 27-го рано утром».

А старик все еще дремлет, полулежа на скамье, придвинутой к столу. По глубоким желобкам его морщин растекается мертвенный мрак, вливаясь в черные впадины под закрытыми глазами. И в слабом свете лампочки, проходящем сквозь тонкий шелк, лицо его — как восковое лицо мертвеца в гробу. Доре вспоминается кирпично-красное лицо ее отца, здорового, широкоплечего старика — одного из тех, которые до смертного часа сохраняют энергию и живость. Сколько ума скрывалось в каждой складочке этого лица… И неожиданно для самой себя девушка пишет на обороте страницы:

«…А мама… она прожила с ним долгую жизнь, всегда оберегая его так, как будто считала это главным делом своим на земле. Она была уроженка Бессарабии, еще такая крепкая и бодрая, несмотря на годы… Никто из нас, детей, не помнил, чтобы к ней когда-нибудь звали врача. Мне рассказали люди: в то утро, когда она узнала, что немцы запрягли отца в телегу и заставили возить воду на главной улице, она тайком выбралась из гетто, повязанная платком по-крестьянски, и побежала помогать отцу. Немцы отгоняли ее, а она опять бросалась к телеге и подталкивала ее сзади. Ее повалили на землю и так избили, что она лежала в луже крови, но через минуту поднялась, собрав последние силы. Кровь текла с ее лица, растрепавшиеся волосы слиплись от крови, а она все толкала сзади телегу. Так, по-своему, она воевала с немцами, ибо не только винтовки и снаряды были оружием в борьбе с ними: с ними боролись и их победили благородной стойкостью и высокой человечностью».

3

В те вечера, когда Дора и старик засиживаются за работой поздно, к ним иной раз заглядывает Кирилл. Ходить ему еще трудно — нога у него после ранения немного согнута в колене, и еще неизвестно, пройдет это или нет. Застав Дору за работой, Кирилл хочет сразу же уйти, но Дора уверяет, что он им не мешает, и он остается.

Кириллу спешить некуда. Вся его семья убита. Квартиру отца — на том же этаже, где квартира Аронских, — он нашел заколоченной, пустые комнаты затканы паутиной, засыпаны штукатуркой и обломками, как была квартира Доры три недели тому назад. Он сидит у стола и молчит, украдкой поглядывая на старика. В юном лице Кирилла, в его серых глазах заметна какая-то сосредоточенность, даже напряжение, — как будто он пытается до конца понять что-то, не совсем ему ясное. С детства он здесь, в родном городе, встречался с евреями, некоторых знал близко. Но совсем не таким, как они, кажется ему этот старик, который, по словам Доры, один уцелел из миллиона.

Кирилл из тех, которые если над чем задумаются, то задумаются глубоко. И, как всякий советский юноша, он каждый миг жаждет сделать что-нибудь для людей, придумать, чего еще никто не придумывал. Может быть, имело бы смысл возить этого еврея по городам и селам, из страны в страну… и пусть он всем расскажет… всем, всем…

Война с фашистами представлялась Кириллу грандиозной борьбой между добром и злом мира. И в словах еврея, наверное, есть что-нибудь об этом. Кирилл чуть не с благоговением смотрит на исписанные листки, лежащие на столе перед Дорой. Ему вспоминается один вечер лет десять тому назад, когда отец в первый раз привел к ним в дом отца Доры, — вероятно, из лаборатории «Химтреста», где профессор Бирюков проводил тогда свои опыты превращения какого-то весьма зловонного вещества в ароматное. Оба вошли, продолжая оживленный спор.

— Я знаю одно, — говорил Аронский полушутя-полусерьезно, — что пока и в лаборатории и во всех помещениях вокруг нее воняет нестерпимо, я и пяти минут не могу сидеть у себя в кабинете. А выйдет ли из этого что-нибудь ароматное — еще большой вопрос. Я не очень верю в это… Да и к чему? Было бы достаточно, если бы люди не мешали благоухать тому, что природа наделила ароматом.

— Ого! — засмеялся профессор.

Все это вспомнилось Кириллу в то время, как он смотрел на старика и слушал его голос.

— Знаешь, — сказал он тихо Доре, когда прилегший на скамье старик задремал от слабости, — знаешь, Дора, что мне пришло в голову?

Он сидит минутку с опущенной головой и наконец говорит, смущенно улыбаясь:

— Можно бы здесь, в твоих записях, рассказать и про наших старичков — моего отца и твоего, Понимаешь, ведь они на старости лет оказались комсомольцами…

Он забыл про больную ногу и, хромая, шагает взад и вперед, останавливаясь у стула Доры. Он говорит, по своему обыкновению, короткими, отрывистыми фразами, с большими паузами, во время которых упрямо сжимает тонкие губы, словно решив никогда более не раскрывать их. Иногда же прелестная, детски застенчивая улыбка чуть трогает его губы, над которыми показывается уже темный пушок. Кирилл говорит так, как будто после каждой фразы его кто-то подгоняет: «Ну, дальше, дальше!» Речь его подобна утихшему морю, ритмично, медленно набегающему на берег, но способному каждую минуту грозно зашуметь.

— Да, да, комсомольцы… Шестидесятипятилетние комсомольцы!

И он рассказывает Доре то, что узнал от оставшихся в городе друзей.

— Валю помнишь?

— Валю?.. Это та хорошенькая девочка, с которой я тебя часто встречала в театре и кино?

— Ну да…

Эта самая Валя в один из первых дней немецкой оккупации пришла к отцу Кирилла, профессору Бирюкову, и объявила, что ей надо поговорить с ним с глазу на глаз.

— Мы решили, что вы будете в одной из лабораторий «Химтреста» готовить ручные гранаты, а мы — доставлять их партизанам.

— Вот как! А кто это — «мы»? — удивился профессор.

— Подпольная комсомольская организация.

— А со старшими вы связались?

— Будьте покойны.

Профессор посовещался с Аронским… И вышло, что оба, на седьмом десятке, оказались членами подпольной комсомольской организации…

Кирилл вздергивает плечи и умолкает.

Дора молчит тоже. Она смотрит на Кирилла с таким выражением, как будто у нее все сильнее и сильнее ломит в висках.

4

Подойдя вечером к дверям квартиры Аронских, Кирилл услышал душераздирающий истерический крик Доры:

— Помогите!

Так кричит человек, на которого во мраке ночи внезапно напали на пустынной улице. Уверенный, что увидит в столовой нечто ужасное, Кирилл не вошел, а ворвался туда, но, к его удивлению, в пустой, чисто прибранной комнате все было как обычно. Только старый еврей на скамье, придвинутой к столу, лежал на этот раз вытянувшись на спине. Руки были сложены на груди, и при скудном свете единственной лампочки веки закрытых глаз блестели мокрым блеском, — видно было, что на него брызгали водой. Заплаканная Дора кинулась к телефону в углу и что-то кричала в трубку. Кирилл, несмотря на растерянность, почти насильно оттащил ее.

— Да ведь телефон не работает. Что ты, опомнись!..

— Ах да…

Дора шумно вздохнула, как бы просыпаясь от кошмара.

— Боже мой, боже мой, он умирает… может быть, уже умер!.. Что делать?

Накинув на плечи пальто, она умчалась искать какой-нибудь исправный телефон, чтобы вызвать «скорую помощь» или знакомого врача.

Выбегая из комнаты, она с силой захлопнула за собой дверь. Остов люстры над столом закачался. Мигнула лампочка под шелком, словно собираясь погаснуть. И в комнате наступила глубокая тишина. Кирилл почувствовал себя как человек, одиноко стоящий в почетном карауле у смертного одра другого человека. Но этот другой еще не умер, он умирает — и, может быть, принять его последний вздох следовало бы кому-нибудь более близкому…

В лице с заострившимся носом и закрытыми глазами было какое-то тоскливое напряжение — как в лице человека, который долго и горячо стремился к чему-то, но остановился на полдороге. Рядом на столе лежали недоконченные записи, свидетельство гибели миллиона — миллиона! — беззащитных людей в «лагере смерти». Кирилл говорил себе, что у него на глазах умирает один из тех, чьи утраты ничем не измерить.