Кирилл подсел к столу. Перебирая исписанные листки, он смотрел на них теперь иными глазами, как смотрят на последнюю работу человека, которую смерть помешала докончить.
Ему смутно казалось, что он прочтет сейчас что-то такое, чего никто еще не говорил миру. А между тем он читал простые, обыкновенные слова. Сухо, почти протокольно, на одной странице сообщалось, как убивали на краю ямы множество голых людей всех возрастов и среди них — женщину, у которой начались роды.
«Когда одна из пуль пробила ей голову, она уже успела родить. Ее столкнули в яму, а за нею в пыли волочился ребенок на неотрезанной пуповине».
Прочитав это, Кирилл сидит с искаженным лицом, как будто ему только что вырвали зуб.
На обороте другого листка он читает подробности смерти Мордухая Аронского, записанные Дорой. И упомянутое там несколько раз имя «Бирюков» будит в нем острую щемящую тоску по отцу.
Воспоминания теснились в нем — и все сильнее сжимала сердце тоска по отцу и требовала какого-то исхода. Он и сам не заметил, как взял в руки перо и стал записывать на чистом листке свои последние воспоминания о погибшем отце.
Вдруг Кирилл почувствовал, что он не один в комнате. Торопливо повернув голову, он увидел, что старик уже не лежит, а сидит, упираясь обеими руками в стол.
Ощутив на плече руку подбежавшего Кирилла, старик вздрогнул и шире открыл глаза.
— Что? — сказал он с недоумением. — Вы подумали, что я уже умер? — Медленно опустились дрожащие веки, и он сказал, почти не шевеля губами: — Разве мне можно умереть? Ведь я же свидетель!
1945
Поминальная свечаПер. Л. Лежнева
В госпитале, в глазной палате, на одной из девяти коек сидит сильный человек лет сорока. Он сидит почти без движения, вызывая у всего медперсонала особенно острую жалость. Хоть бы разок он моргнул — ласково или злобно, раздраженно или спокойно: ведь иногда по одному миганию глаз слепого можно почувствовать весь его характер.
Но остановившиеся глаза этого человека безжизненны, а тело словно подражает им, — оно тоже безжизненно. Просыпается он на рассвете и затем, спустив на пол ноги, целыми днями безмолвно сидит, держа коротко остриженную голову всегда в одном и том же положении — ни на йоту выше или ниже.
Иногда кажется, что его болезнь кроется вовсе не в глазах. Не зреет ли нарыв на его тугой, полнокровной шее?
Поди узнай, когда с соседями он не вступает в беседу, а о себе самом не говорит ни слова. Видимо, он считает более чем достаточным то, что записано где-то среди госпитальных бумаг.
«Фамилия: Трофимов Ерофей Семенович.
Профессия: бывший председатель колхоза в Смоленской области.
Потерял зрение после тяжелой контузии при взятии Кенигсберга».
Но одно дело — говорить, другое — думать. В его голове непрестанно клубятся мысли — неотступные мысли о себе, как это свойственно каждому человеку.
Он вспоминает себя подвижным, беспокойным колхозным председателем, не способным что-либо говорить или делать с прохладцей, всегда спешащим, все оценивающим с одного взгляда. Прикидывая в уме, кому из окружающих можно поручить то или иное дело, а кому нельзя, он больше доверял глазам, чем ушам: для него всегда важнее было вглядеться в лицо человека, нежели вслушаться в его слова.
Но от прошлого Трофимова отделяет один-единственный пронзительный крик, который вырвался у него в то мгновение, когда пред ним внезапно потускнел весь мир. По сей день Трофимов удивляется: зачем он тогда поторопился? По сей день он сожалеет о том крике, и ему почему-то кажется, что ослеп он не из-за тяжелой контузии, а именно из-за этого внезапно вырвавшегося крика.
С той минуты он больше не торопится, не принимает никаких решений ни о себе, ни о других.
В такое состояние впадает человек, которому предстоит далекий путь, и он сам не знает, сколько времени продлится путешествие.
Больничная койка все время представляется ему телегой, на которой он глубже и глубже въезжает в непроглядную ночь, все больше отдаляясь от того места, где внезапно погас перед его глазами ясный день.
Иногда он глуховатым шепотом спрашивает у медицинской сестры:
— Какое сегодня число?
А выслушав ответ, призадумается и еще тише с удивлением протянет:
— О-о!
И это как бы означает, что от того последнего ясного дня на фронте он уже ушел далеко, далеко — четыре месяца углубляется он в темноту…
— О-о!
На этом обрывается его разговор с медсестрой, и больше ему от нее ничего не нужно. Привыкнув находиться в течение многих лет в самом средоточии труда и человеческой сутолоки у себя в колхозе, он всякий раз испытывает страдание, когда его, того же Трофимова, водят за руку.
Удивленное выражение не сходит с его лица. Немая замкнутость слепого означает: если нет у него зрения, то и не нужен ему дар речи. Ко всяким шумам в палате он холоден и равнодушен, как, впрочем, ко всему, что творится на белом свете: ведь все это уже не имеет к нему никакого отношения.
Однажды при обходе больных сестра пожаловалась доктору Сойферу:
— Трофимов у нас самый трудный. Состояние его тяжелее, чем у всех больных в палате. Сутки может так просидеть молча, пока сама не спросишь, не нужно ли ему чего?
— Вот как, — словно лишь из вежливости ответил доктор и выпятил губы: такая у него манера, особенно когда он задумывается и как будто вовсе не слышит, о чем ему говорят.
Однако, отпустив сестру, доктор опять подсел к Трофимову, и его короткие, не слишком ловкие пальцы с выстриженными до самой кожи, как у детей, ногтями принялись снова ощупывать орбиты плотно прикрытых глаз слепого.
— Родные есть? — спросил доктор Сойфер, стремясь отвлечь внимание больного.
Трофимов ответил не сразу, и так как голос его прозвучал холодно и словно издалека, казалось, что он раздается из могилы, — должно пройти некоторое время, прежде чем оттуда донесется ответ:
— Есть родные.
Да, у Ерофея Семеновича, оказывается, есть жена и трое детей, но он написал им неопределенно: «Ранен, нахожусь в госпитале». И все.
— А-а!
Вдруг доктор Сойфер отдернул руку, будто бы кончиками пальцев ожегся о то место, которого коснулся только что.
— Вот как!
И они оба несколько мгновений посидели молча друг против друга — просто так. Два человека: один — потерявший способность видеть, вызывающий сострадание своим увечьем: слепой.
И другой — потерявший желание видеть, однако никто не считает это увечьем, и его зовут, как обычно, «доктор Сойфер». Он родом из Вильны. Вековой уклад жизни, привычный с детских лет, стерт с лица земли. Иной остается сиротою без отца и матери — он же сирота без родного города, без трети своего народа.
«Вот и все. Ну, и что же?..»
В конце концов это всего лишь некоторые из тех дополнительных мыслей, что постоянно роятся в голове у доктора Сойфера, — особая придача ему к тем мыслям, которые роятся в голове у других людей, когда они делают свое дело.
Случается: народы теряют своих сыновей. Большая потеря! С ней не легко примириться.
Но вот он, доктор Сойфер, со своей утратой — он один из тех, кто теряет свой народ.
Что?.. Что он теряет? Народ?
О такой потере никто еще не слыхал.
Как хорошо, что есть работа в госпитале, что он нужен здесь целыми днями, а нередко и ночью! Только работа, может быть, она одна и держит его на ногах?
Время от времени к нему приходит молодая, довольно красивая девушка. Для зимы она, пожалуй, слишком легко одета. Девушка подходит к зданию госпиталя и просит вызвать доктора Сойфера. Госпитальные ворота для нее та граница, которую она никогда не переступает. Доктору всегда представляется, будто вместе с девушкой сюда, к госпиталю, расположенному посреди пустыря на окраине города, приблудились ветер и холод. Есть такие люди — куда бы они ни пошли, где бы ни остановились, всюду в лицо им дует ветер. Девушка, видать, из такой породы людей. И откуда только у еврейки такие светлые волосы? Красота ее могла бы показаться грубоватой, если бы глаза девушки не были до краев полны самой просветленной печали, настолько полны, что ей приходится держать их чуть-чуть прищуренными, чтобы печаль не разлилась по всему лицу. Доктор столкнулся с девушкой в каком-то концлагере возле газовых камер, на самом пороге смерти.
Не об этом ли задумался доктор Сойфер, когда, сидя напротив Трофимова, вдруг услышал голос ослепшего:
— Что же со мной будет, товарищ доктор?
— Что будет?
То обстоятельство, что Трофимов не торопится сообщить домой о своей слепоте и все еще не хочет покориться своей участи, подкрепляло первоначальное предположение доктора о том, что у больного повреждено что-то внутри глаза, а зрительный нерв невредим. Раз больной надеется, значит, он чувствует в себе скрытые силы, поддерживающие в нем эту надежду.
Стало быть, так обстоит дело с Трофимовым, потерявшим способность видеть. А как же быть с доктором Сойфером, потерявшим желание видеть?
«Откуда берутся в нем те скрытые силы, которые поддерживают надежду, и в чем состоит она, эта надежда?» — думает Сойфер.
С того дня Сойфер начал приводить к постели слепого все новых и новых врачей, — он советовался с ними насчет операции.
Ерофей Семенович не понимал, о чем беседуют между собою врачи, когда они собираются у его постели. И хотя он не видел их лиц, ему понемногу стало ясно, что не все они верят в удачный исход операции, на которой настаивает «маленький доктор» — так в госпитале прозвали Сойфера за его небольшой рост.
Каждый раз Трофимов испытывал такое чувство, будто все врачи выносят ему смертный приговор, а заступается за него один только «маленький доктор», дай ему бог здоровья!
Чем безмернее становилась жажда Трофимова снова увидеть свет ясного дня, жену, детей, родной колхоз, тем сильнее хотелось ему представить себе облик своего друга.