На долгую память — страница 11 из 25

— Мимо!

— Ну что ж, бывает. Летит табун дичи — тра-ах! Шлеп возле меня. Да, да. Каждую дичь надо обмануть. Не она тебя, а ты ее. Хряп — и в сумку. Как жрется на воздухе, ы-ы! Каждый день утку, две… Как уломаешься. Местные охотники убивают сразу одним зарядом по двадцать штук. Летит шилохвость, да ну тебя к черту: тре-есь! И в сумку.

В тот день Никита Иванович вернулся с охоты. Уезжал он километров за двести на целую недолю. Сманили его товарищи, отпуск ему не намечался, и он взял без содержания. За стаканом он как-то похвастался товарищам, что заработал нынче много и неплохо бы отдохнуть за свой счет, жена от благодарности посылает в Сочи, да что Сочи, зачем эта жарища, лучше мешок уток привезти. На самом же деле Физа Антоновна не пускала его.

— Старенька! — обнимал жену Никита Иванович. — Все ты жалуешься, хнычешь! Чо нам не хватает? Птичьего молока! Я прошлый месяц тыщу двести принес.

— Ка-аких тыщу двести? — так и села Фита Антоновна. — Двести рублей Ложкину отдал, должен был. Пятьдесят, говоришь, с завгаром пропили, для дела ли, без дола, ну это ладно, допустим — начальство угостит, может, машину на покос даст. Да на охоту с собой триста взял… И сегодня две поллитры… За третьей посылаешь…

— Старенька, не будь скупердяйкой, как Утильщица. Сегодня есть — и ладно. Всю жизнь трясемся над рублем, надоело. Без дела не пью.

— Дела-то и не видно.

— Ехор-малахай! — Никита Иванович вздевал руки. — Нам все соседи завидуют. Подожди, старенька, мы еще не то покажем. Разодену тебя, как девушку, толя выпишу, крышу покрою, и еще на плащ тебе останется. Старенька, родненька, у меня душа, как у Есенина, а он, между прочим, то5ке любил заложить!

— Ой, ой, не мели, не мели ради бога.

— Ну чо ты? Ну хошь, рыбкой расстелюсь? Стихотворение прочитаю? Пушкина: и так и сяк, и жизни сок… — Он театрально стал на колени. — Хошь, под Козловского спою? О, Физа-а, отда-ай мой па-ацелу-уй! Не порть мне праздник, я тебе уток привез, ёхор-мохор! Что нам соха — была б балалайка!

Физа Антоновна слабовольно улыбнулась и взялась чистить картошку. Долго перечить она не могла. Она уже знала, что раз он завелся, отхлебнул немножко, его не остановишь. Она начистила побольше картошки, потому что непременно кто-нибудь зайдет, — так всегда случалось, если Никита Иванович тешил душу. В одиночестве он не любил колдовать над стаканом.

— Старенька, — сказал он, — не в том дело, главно дело, а вот в чем дело, главно дело: сходи за Демьяновной.

— На что она нужна? Это как засядете, еще да еще. Дай-ка, сама притащится. То пара она тебе.

— На веселье лучше нету. Заодно поглядит, как Никита Иванович живет.

— То она не знает. Пока выпиваешь — богаче всех.

— Ну, старенька… — прикинулся Никита Иванович. — Тыщу поцелуев…

— Да ну тебя…

Физа Антоновна вытерла руки о фартук, вышла недовольная и через несколько минут вернулась в простом настроении, сказала:

— Идет. Я ж говорила. Кричит на всю улицу: «Бульварное платье купила, как раз к сапогам. Пойду покажусь. По мне соскучились».

К Демьяновне невозможно было сохранять недовольство долгое время. Как ни обижала она Физу Антоновну за глаза, не поздороваться с ней или прогнать со двора не хватало мужества. Вот, кажется в одиночку, не пустишь ее больше и сама к пей не пойдешь, при ее появлении нахмуришься и постараешься перебороть свою слабость к прощению, еще и укоришь ее словами, которые хорошо складываются и поразят Демьяновну навсегда. Но как только эта толстая, с вечным фартуком на животе баба отворяла калитку и зажимала в руке бутылочку самогонки, которую она несла якобы из уважения, хотя на самом деле несла с целью раздобрить и выманить у хозяев что-то покрепче, едва она начинала с прибаутки, с матерков и притворных жалоб, ей все прощалось, и даже больше того: становилось неловко от недобрых мыслей. На этот раз Демьяновна появилась у ограды с тарелкой холодных вареников.

— Сваток, — сказала она, — слыхала я, что жена тебя не кормит, так я вареников тебе сготовила. Демьянович, правда, ругать будет, последние отдаю, но ты, сваток, не проболтайся ему.

— Ехор-малахай! Или ты не знаешь, как я живу? У меня своей муки два вагона.

— Твоя мука еще в поле растет, а моя в столе. Муки у тебя много, а выпить нечего. А у меня дома целое ведро в подполе припрятано.

Она знала, куда клонит.

— Принести? — хитрила Демьяновна.

— Сиди!

— Мне тебя хочется угостить. Мне для тебя копейки не жалко. Последнюю рубашку сниму, голой по Широкой пройдусь.

— Да ну тебя к черту! Ты уже дряблая.

— Я, сваток, коленками любого залягаю.

Она взяла у Физы бидончик и пошла будто к себе и, едва скрывшись, повернула к соседке, выпросила две кружки самогона, опять соврав, что дома в погребе стоит целое ведро, но туда не пробраться, пока муж на работе.

— Ху, сваток, — вошла она, задыхаясь, — еле из погреба вылезла. Бродит мое вино, сахару придется подсыпать. Наливай, раз своего нет, — сказала она с укором и высморкалась в фартук.

Но, как и предполагала, Никита Иванович полез в сени и стукнул на стол поллитровочку «Московской».

— Лицом в грязь не ударим, — сказал он, подтягивая штаны. — Живем пока хорошо. С охоты уток привез — на всю зиму.

— Ты б мне хоть одну дал, сваток.

— Да он брешет, — сказала Физа. Ей так хотелось побыть в тишине и подумать о завтрашнем дне спокойно. Дел невпроворот.

— Принеси буревестника!

Физа отказалась, и Никита Иванович встал, ушел в сени, принес худенькую несчастную птицу.

— Бесплатно достался.

— А патроны?

— Зачем патроны тратить? Нема делов! Разлить в одном месте лимонной кислоты, утка сядет на воду — и нормально. А когда кислота защипит в заднице, она полезет клювом ковыряться. Спокойно беру рукой за голову и поворачиваю ее перпендикулярно-горизонтально. Утка уже наша.

— О, сваток, я в следующий раз с тобой поеду. Если утки на кислоту не пойдут, я сама на бугор выбегу, крылышко подыму — стреляй! Упаду как молодая, хе-хе.

— Вообще-то тебя бы не мешало пристрелить, сучку. Ха-ха! Я куропатку одну убил на разъезде, отдал варить. Баба одна варила.

— Как эта баба была — ничего? Вари-ить умела?

— Только уговор! Без намеков! Старенька, садись с нами.

— Да я не хочу.

Женя и Толик были в школе. Женя записался в художественный кружок и просил сегодня денег на масляные краски и бумагу, и Физа Антоновна ему не дала, сказала, что рисовать можно и карандашом, тем более что все равно он художником не будет, а переводить деньги на это удовольствие им нельзя. Он заплакал, сложил в портфель карандашики и альбом, попрекнул еще раз, что он и так хуже всех: летом не ездит в лагерь, корову эту пасет по вечерам, зимой нету ему коньков, и тогда Физа пообещала, что на следующий год, дай Бог, станет корова давать побольше, она сэкономит ему на краски, хотя у нее у самой пальто нет. Всем дай, всем надо. Толик ходит в авиамодельный, тоже просит на к чей, на курительную бумагу для крыльев, а отец как раз помешался на охоте. Как раз бы то, что пропил, и пошло ребятам на пользу. Так нет.

— Эх, — затянула Демьяновна, — не затем пришла, не гулять пришла, пришла пробовать вино — не прокисло ли оно? Я с выторгов. Два ведра капусты продала. Дома еще целая кадушка!

— Ну и трепушка!

— Заяц трепаться не любит.

— Вообще-то косой не треплется. Изредка.

— Изредка и надо пульнуть. Правды сейчас чо-то много стало, кому-то же надо и солгать.

— Уточняю: солжать!

— Я тебя, сваток, потому и ждала с охоты. У каждого своя радость, интерес. Кто на собраниях выступает, обещает на следующий год золотую уборную построить, кто рубль к рублю складывает, а у меня радость, чтоб день хорошо прошел.

— Ты умная баба. Почти как я.

— У тебя не голова, а Дом Советов. Тебе бы там сидеть, может, и нам бы обломилось. Глядишь, и угля б скорей выписали.

— А нам и этого хватит. Я достаю из широких штанов… — встал он и заорал, подражая Маяковскому, стихи которого читали им в перерывах между боями московские артисты. — Нас туда допускать нельзя — мы с тобой люди простые, сегодня есть — и ладно, про завтра не спрашивай. А чо нам там делать, мы и так все знаем.

— Правильно, сваток. Не смотри, что мы малограмотные. Я кума — с горшок ума.

— Вообще-то ты баба та ли еще. На месте мужика я б тебя порол каждый день.

— У меня мужик немой. Придет — молчит, ляжет — молчит, где выпью — тоже молчит. На тарном заводе, говорят, тоже молчит. Обсчитают его, в выходной день вызывают, со смены на смену переводят, нагрузки на него — молчи-ит! Вот, говорю, меня там нет, я б за чубы потаскала. А чо толку, говорит? Их не переспоришь.

— Он мудрый у тебя. Вы, бабы, ничего не понимаете.

— Я правду люблю.

— От тебя тоже правды по дождесси.

Правду Демьяновна любила наводить только на других, если можно назвать правдой те побасенки, на которые она была великая выдумщица.

Ничто на нее не действовало, она запутала и переврала свою жизнь в болтовню за стаканом, и уколоть ее было невозможно.

«Сама с брюхом венчалась!» — пробовала позорить ее однажды Утильщица, только с легкой руки Демьяновны понесшая насмешки.

«У меня брюхо от мужика своего было, а ты двоих суразов принесла в подоле, — тут же сочиняла она, — милиция бедная с ног сбилась, производителя искала, да если б он один был, пойми теперь, кто ночью лежал: Сенька ли, Васька…»

«У-у, — поняли со временем, — ей на язычок не попадайся. Все равно виновным будешь».

Демьянович по молодости пытался ее бросить.

— Никуда не делся! — хвалилась она Физе. — Я его приворожила. Как в отпуск поедет, я печку открою, зажгу бумагу и кричу в дыру: «Раб Демьянович, вернись к рабе Демьяновне». Через неделю заявляется: «Соскучился! Ну его к черту, этот дом отдыха». Попервости вздумали расходиться, пошли в суд, а я забежала наперед, через порог веток набросала, да дома заранее еще в ботинок ему иголку швейную постлала. Только входим судиться, а он и раздумал. Мужик у меня — золото. Он царь, а я правлю. С вами разве можно по-хорошему?